Факультет

Студентам

Посетителям

Походы с охотничьими собаками в лесах (из воспоминаний натуралиста)

Я никогда не умел дрессировать охотничьих собак: у меня не хватало для этого терпения. Поэтому всю жизнь я охотился без собаки, что гораздо труднее.

По это же приучило меня полагаться только на самого себя, на свою наблюдательность, на свое внимание и на собственные зрение и слух. Благодаря этому я очень рано научился подмечать малейшие признаки, по которым можно было найти добычу, каждое, едва заметное движение травы или листьев, едва слышный шорох, всякие звуки, издаваемые птицами. Научился хорошо разбираться в их пении и разных призывных и тревожных голосах всех наших более обыкновенных птиц. И если я слышал какой-нибудь незнакомый звук, я уже знал, что это какая-то новая для меня птица, и всячески старался ее раздобыть. Сам же я научился ходить неслышной походкой, стараясь не наступить ни на один сучок, не зацепить ни за одну ветку. В постоянных местах своих детских охотничьих экскурсий — ольховом леске — я даже тщательно обломал вдоль тропинок все загораживавшие дорогу ветки и веточки. И теперь мог здесь подкрадываться совершенно неслышно. Таким образом мне удавалось не только легче добывать птиц, но нередко подолгу наблюдать за ними, прежде чем они успевали меня заметить. Впоследствии, когда я начал заниматься птицами уже серьезно, научно, мне большую службу сослужили эти мои детские навыки…

В промежутках между нашими «исследовательскими» походами с удочкой, на охоту или за гнездами мы всей компанией принимали горячее участие в любимой игре — «палочка-воровка», или «кори-керри», как она называлась по-фински. В этой игре, кроме нашей четверки или пятерки, всегда участвовали также обе мои сестры и две их приятельницы — дочери известного ботаника профессора X. Я. Гоби, обыкновенно жившего летом на этой же даче Случалось, что присоединялось еще двое или трое знакомых финских мальчиков. В таких случаях игра становилась особенно увлекательной, так как при большом количестве играющих было страшно трудно уберечь палочку от «вора». И надо было прилагать для этого особенно много стараний, внимания, уменья, ловкости и быстроты ног. А трудность-то и придает особенную прелесть всякому спорту, в том числе и детской игре. Чем труднее — тем интереснее.

Играли мы на огромном дворе, и наша игра и без того была не легка, так как прятаться разрешалось всюду, где угодно, кроме уборных. А прятаться было где. Палочка клалась на огромном камне у стены длинного здания, в котором наверху был сеновал, а внизу конюшня и коровник. Вокруг этого здания располагались такой же длинный амбар, жилая изба, два сарая, двойной сеновал, под полом которого тоже можно было прятаться, так как он был поставлен на огромных камнях. Нужно было обладать зоркими глазами и острым слухом, чтобы не прозевать появление врага из одного из этих многочисленных убежищ, и иметь быстрые ноги, чтобы опередить его на пути к палочке. Но самой коварной штукой было здание с конюшней и коровником, и его ненавидели все, кому приходилось стеречь палочку. Камень с палочкой был расположен около самой двери в коровник. Поэтому каждый прежде всего смотрел, не притаился ли кто-нибудь там. Но это его ничуть не спасало. Хотя в этом здании конюшня и коровник соединялись только маленьким окошечком и через него быстро пролезть было трудно, но и из конюшни, и из коровника на чердак с сеном вели лестницы. А чердак был общий для всего здания. И едва только «воры» проследят, что «сторож» осмотрел коровник, как кто-нибудь бежит в конюшню, перебегает по чердаку к лестнице в коровник, спускается и прячется там в нескольких шагах от камня. И стоит только «сторожу» на минуту забыть об этом пути, который он конечно знает не хуже своих врагов, и отойти подальше, как палочка украдена. В этой игре нашим постоянным чемпионом был Югана. Он бегал так быстро, что его не могли догнать хорошо бегавшие взрослые. Из нас же никто и думать не смел с ним соперничать. Но уберечь палочку благодаря коварной постройке далеко не всегда удавалось и ему.

В палку-воровку мы заигрывались до того, что старшим стоило больших трудов погнать нас вечером спать.

Кроме палки-воровки, в которую играли и мальчики и девочки, специально у мальчиков была еще игра, очень хорошо всюду известная, в нее мальчики играют и по деревням, и в городах, и Средней Азии, и Сибири, и во дворах Ленинграда и Москвы. Она носит у нас разные названия, но чаще всего ее называют «чижик», «чирок»: маленькая палочка со срезанными наискось концами и палка побольше, которою маленькую подбрасывают и отбивают. У нас был период увлечения этой игрой, когда куда бы мы ни ходили, у нас в кармане лежали чижики, а в руках были палки для игры. Идя куда-нибудь, мы время от времени останавливались где-нибудь в лесу на дороге, некоторое время играли и затем двигались дальше.

Было у нас летом и еще одно, общее для всех развлечение. К сожалению, оно всегда очень непродолжительно, так как было связано с одним определенным моментом в жизни деревни, а именно — с временем уборки сена. У нас благодаря частым дождям сено почти никто не складывал в стога, и оно хранилось большей частью в особых сенных сараях или сеновалах. Если бы просто складывать сено в сеновал, то его помещалось бы там очень мало — при такой укладке оно ложилось бы слишком рыхло. Ждать, пока сено слежится и уплотнится само собой, чтобы затем постепенно подбавлять еще, — нельзя, так как во время сенокоса надо спешить, и тут каждая минута дорога. И вот у нас всюду практиковался другой способ: сено при укладке уминалось ногами и тяжестью тела человека. Для этого привлекались дети и полувзрослая молодежь, взрослым в это время и без того было слишком много работы. Тут — то нам и было раздолье: сами старшие требовали, чтобы мы как можно больше возились и всячески бесновались на сене, чтобы оно улеглось плотнее. А нам только этого и надо было. Правда, во время сенокоса приходилось нам и работать: переворачивать сено в рядках, сгребать его и помогать складывать в копны. А при перевозке в сеновал мы все привезенное сено должны были сами принять с воза и уложить как следует, прежде чем начать на нем кувыркаться… Но свежее сено так замечательно пахнет, что лучшего времени, чем время сенокоса, у нас, кажется, и не было.

Игра на сене (гейня-толлана) происходила как у нас на даче, так и у кого-нибудь из соседей крестьян. И это продолжалось до тех пор, пока все сено по соседству не было убрано на сеновалы.

Как ни хорошо было на нашей даче, был и один большой недостаток — поблизости не было никакой воды, если не считать колодцев и наших болотец. Негде ни купаться, ни кататься на лодке. Ближайшее озеро находилось в двух километрах, но в нем купаться было нельзя, так как берега были сплошь болотистые, а на дне тина чуть не в метр глубиной. Лодка там, правда, была, но рыбачья финская, в виде длинного плоскодонного тупоносого ящика, катание в котором никакого удовольствия доставить не могло. И только в трех километрах было уже знакомое нам озеро Саммаль-ярви, где и лодка приличная, и два кусочка берега, и где к озеру можно хорошо подойти, дно не илистое, а почти песчаное.

А с нашей речкой у меня связано воспоминание о маленьком трагикомическом приключении. Было мне тогда лет 11—12. Я был на речке вместе с моими сестрами, девочками Гоби и их отцом. Интересуясь по обыкновению всякой водяной живностью, я сперва ходил по берегу реки, высматривая, не увижу ли чего-нибудь новенького. Но так как с берега, большею частью довольно высокого и крутого, трудно что-нибудь рассмотреть на дне, то я наконец устроился на небольшой дощатой площадке перед купальней. Стоя на коленях, нагнувшись вниз к воде и опираясь руками о край доски, я старательно вглядывался в глубину… И вдруг, увлеченный, вероятно, чем-нибудь особенно интересным, я потерял точку опоры, руки мои сорвались с края доски, и я полетел в воду прямо головой вниз… Находившийся в купальне X. Я. Гоби, услышав падение в воду чего-то большого и догадавшись, что это я, быстро выскочил из купальни. Но я уже вылезал из воды, ухватившись за край площадки, так что ему оставалось только помочь мне выкарабкаться на высокий помост. Я очень хорошо помню, что, упав в воду, я ничуть не испугался, хотя плавать не умел, а река в этом месте была довольно глубокая. Падая вниз головой, я перекувырнулся и оказался ногами на дне шиной к берегу. И хотя моя голова благодаря глубине была в первый момент под водой, но я не растерялся, повернулся к берегу лицом и, протянув руки, достал до помоста, после чего выбраться было уже нетрудно. Если бы здесь было сильное течение и меня сбило бы им, дело могло бы кончиться хуже. Я спрятался в купальню, Христофор Яковлевич развесил мое платье, и через полчаса оно было вновь на мне.

Впоследствии в жизни мне еще несколько раз случалось попадать в опасное положение. И каждый раз видел и сознавал опасность, но ни разу не растерялся и не потерял спокойствия.

Чтобы полнее изобразить нашу жизнь в Финляндии, должен упомянуть еще о наших уроках ботаники. Отец подруг моих сестер — девочек Гоби — был очень известным в России и за границей ботаником. К его специальности и относились низшие растения, главным образом водоросли, которых он был величайшим знатоком. Знал он, конечно, хорошо и цветковые растения, но к ним не лежало его сердце. А к чему не лежит сердце, тем трудно заинтересовать других. И когда Христофору Яковлевичу пришла в голову мысль заняться со всеми нами ботаникой, из этой затеи ничего путного не вышло.

Казалось бы, заниматься растениями среди лугов, лесов и болот, где под руками столько разнообразнейшего живого материала в виде бесчисленных цветов, — что может быть лучше, легче и занимательнее? Однако первые же уроки показали нам, что тут, кроме цветов, нужно и еще что-то другое. А именно — умение подойти к цветам и подвести к ним других, но этого умения у нашего профессора и не оказалось.

Конечно, мы всего этого не понимали и не могли бы объяснить в чем дело. Но чувствовали, что те же цветы, которые мы с таким удовольствием собирали и о названиях которых у всех допытывались, становятся страшно скучными, когда нам подносят их на уроке, хотя бы и не в классе, а среди прекрасного цветущего луга или на лесной поляне… И после первых же уроков отпали мы с сестрами, а вскоре прекратились занятия и девочек Гоби. Христофора Яковлевича мы, впрочем, вообще не долюбливали за одну его манеру. Все мы восторгались, когда к нам забредал шарманщик. Если профессора не было дома, все обстояло прекрасно, и мы заставляли шарманщика играть как можно больше. Для нас это было приятное разнообразие в нашей обычной жизни. И выпадало оно на нашу долю не часто, так как жили мы очень высоко на горе, и немногие шарманщики рисковали тащиться сюда со своей тяжеленной шарманкой. Но если Христофор Яковлевич был дома, все получалось иначе. Едва услышав звуки шарманки, он мгновенно бросал свой микроскоп, за которым обычно просиживал целые дни, поспешно спускался из своей рабочей комнатки, давал шарманщику столько денег, чтобы тому не было обидно, что он притащился такую даль, и требовал его немедленного ухода. Звуки шарманки мешали профессору заниматься милыми его водорослями. А кроме того, он считал себя хорошим музыкантом и смотрел на шарманку с презрением. Теперь я его хорошо понимаю и, когда сажусь заниматься, прежде всего выключаю радио, какая бы музыка ни передавалась. Но тогда нам не было дела до его водорослей. Мы понимали только одно, что он лишил нас редкого удовольствия, и злились на него. В этом случае даже его дочери были на нашей стороне.

Когда мне исполнилось 17 лет, пришлось расстаться с моими любимыми местами в Финляндии. Мы так сжились с ними, что они стали родными. И для моих сестер, и для меня наше переселение было настоящим большим горем. Если бы мы переезжали зимой, которую проводили в городе, но бросать как раз среди лета, когда наша деревенская жизнь была в самом разгаре, все что нам было так дорого и о чем мы всегда только и мечтали всю долгую зиму, казалось ужасным.

Радость, с которой мы всегда уезжали весной в деревню, была на этот раз отравлена. И все наше последнее фото в Финляндии было совершенно испорчено предстоящим переездом. Особенно меня удручала необходимость расстаться с лесом, без него, казалось жить невозможно.

Последние недели и дни жизни в деревне были посвящены прощанию не с людьми, а с местами. Сестры, в сопровождении своих неизменных подруг, без конца обходили любимые уголки во дворе и в саду, неоднократно проливая в них горькие слезы. Старшая из моих сестер и старшая из девочек Гоби очень любили лошадей, и одним из их любимых уголков была, между прочим, конюшня, в которой стоял милый всем нам Пойга. Чистить его, доставать с сеновала и приносить ему сено, засыпать овес и даже чистить конюшню было одним из лучших постоянных развлечений обеих девочек. Причем все это и действительно вовсе не было для них случайным развлечением, а делалось ими очень часто и вполне серьезно, старательно и добросовестно. Югана, на попечении которого находился Пойга, им, конечно, в этом не только не препятствовал, а, вероятно, даже с радостью уступал им удовольствие чистить конюшню. И в это последнее наше лето Пойга пользовался особенными заботами девочек, и конюшня его была еще чище, чем обычно. Я с своей стороны должен был побывать в последний раз и на реке, и непременно на каждом из озер, на которых привык ловить рыбу или охотиться, и во всех остальных местах своих обычных охотничьих экскурсий.

Под влиянием мысли об отъезде не ладились никакие занятия, и даже наша любимая палка-воровка была почти заброшена. Чем ни вздумаешь заняться, куда ни захочется пойти, все те же неотвязные мысли отравляют все. «Это в последний раз… Никогда больше этого не увидишь!..»

И как завидовали мы девочкам Гоби. Они никуда не уезжали и могли по-прежнему наслаждаться жизнью, от которой нас отрывали для неведомой новой! Все нам заранее казалось в ней страшным и отвратительным. Жара. Камень. Никакой зелени. И, наверно, препротивные мальчишки и девчонки в новых школах, которые будут нас — новеньких — всячески изводить…

Переезжали мы на жительство в Крым, в Севастополь. И хотя мы знали, что этот переезд нужен именно для нас, но это нас ничуть не утешало. Нам казалось, что так хорошо, как было в наших Мяках, как мы на русский лад называли нашу излюбленную дачку, не может быть нигде. И, может быть, мы были правы. На своем веку мне пришлось жить в разных краях. Во многих из них жить было хорошо, природу же их и сравнивать было нельзя с суровой и бедной природой Финляндии. Но ни об одном из этих мест у меня не сохранилось такого теплого воспоминания, как о той части Финляндии, где мы провели свое детство и отрочество. Думаю, что и мои сестры сказали бы то же. Если переживания детства радостны, они врезываются в память на всю жизнь, и все остальное кажется с ними несравнимым. И глубоко жаль тех людей, у которых детство не оставило радостных воспоминаний.

Теперь люди научились довольно хорошо бороться с одной из самых страшных болезней — туберкулезом. Но во времена моего детства сказать: «заболел туберкулезом» было почти все равно, что сказать: «приговорен к смерти». Эта-то болезнь и была причиной нашего переезда в Крым. Мама думала уберечь хотя бы нас, младших, от этого нашего семейного бича. Расположение к этой болезни передается по наследству, и она была наследственна в нашей семье. Откуда болезнь пошла, неизвестно, так как в семье отца туберкулеза не было, а мамины отец и мать тоже умерли не от туберкулеза. Но все остальные члены маминой семьи, кроме самой мамы, были его жертвой. Дядя Эдуард и обе мамины сестры умерли от этой болезни; дядя Коля тоже ею болел в молодости, но поправился. Моя старшая сестра и один из братьев умерли от нее же в возрасте 25 лет, а младшая сестра перемогалась много лет, но в конце концов, уже немолодой, умерла все-таки от туберкулеза. У второй сестры туберкулез тоже проявлял себя, хотя и не в такой сильной форме. О моем туберкулезе костей я уже рассказывал. Уже он встревожил маму. А когда один за другим у нее умерли дочь и сын, она решила, что надо немедленно принимать меры для спасения младших детей. Единственная мера, которую тогда знали, это переезд на юг.

В 1890 году умер мой брат, и через несколько месяцев мы были уже в Севастополе. Думаю, что этот переезд продлил жизнь младшей сестры почти до 50 лет, а сестру Ольгу и меня уберег и вообще. Мне, вероятно, помогло еще постоянное пребывание на воздухе, благодаря охоте и рыбной ловле…

Закончу я воспоминания о Финляндии своей поездкой туда в 1906 году, через шестнадцать лет после того как мы покинули Мяки. Мне хотелось посетить как можно больше мест, дорогих мне по воспоминаниям детства, и поэтому решено было не брать на станции лошадей, а прогуляться пешком. Так мы и сделали. Я повел всю нашу компанию хорошо знакомыми мне лесными тропинками, и мы побывали на бывшей даче мосье Перрена, на которой он когда-то пробовал заниматься разведением породистых кур и которая благодаря этому была известна у местного населения под названием Кана-гови (куриная мыза). Побывали на нашем излюбленном «ручейке», зашли но дороге к старому знакомому финну, угостившему нас прекрасным молоком и таким же необыкновенно вкусным черным хлебом, и в избу к одному из моих главных приятелей — Саломону Таперману, по прозвищу «Леший», которого, к сожалению, дома не застали… Но дома была его дочка, девочка лет десяти — вылитый портрет отца в молодости. Она была удивлена и смущена нашествием оравы незнакомых людей, но когда я назвал ей себя, употребив свое мальчишеское имя в том финском произношении, в котором оно фигурировало у моих приятелей («Валота»), она сразу оживилась, сказав, что хорошо знает меня со слов отца, который много раз обо мне рассказывал… Дальше мы прошли на нашу бывшую дачу, где все сохранилось в более или менее прежнем виде… Но тут мне пришлось пережить то, о чем раньше лишь читал или слышал: все в Мяках — постройки, комнаты, деревья, расстояния в усадьбе — казалось мне теперь каким-то миниатюрным, совсем не таким, каким было когда-то, несмотря на то что деревья в действительности за это время, несомненно, даже выросли, все же остальное осталось, конечно, неизменным. Хотя я уезжал из Мяк уже вовсе не маленьким, а по росту даже таким же, каким был и во время этого посещения дачи (в 1906 г.). Очевидно, в прежнее время, когда я бывал в Мяках постоянно, у меня с возрастом восприятие окружающего не менялось, оставаясь таким же, как в детстве. Теперь же после многолетнего перерыва восприятие оказалось уже совершенно иным, и то что мне раньше казалось большим, теперь представилось уже иначе. Это отчасти показывает, как опасно иногда полагаться на память, когда речь идет о чем-нибудь, относящемся к временам детства. Все масштабы во всяком случае должны оказаться неверными.

И, может быть, правы те, кто не советует никогда посещать в старости места, где вы провели счастливое детство, так как такое посещение неизбежно будет связано с известным разочарованием. Помню, мама говорила мне, что у нее несколько раз в старости мелькала мысль побывать на ее родине, в Белогорске (Карасубазар), и посетить ту усадьбу и тот сад дедушки, где она выросла, но она каждый раз отказывалась именно из опасения разочароваться.

В описываемом случае промежуток времени был не так велик, и в сущности в Мяках ничто не изменилось, но даже и то, что деревья и сад, которые мне в памяти представлялись большими, теперь оказались вовсе не большими, уже было до некоторой степени разочарованием. А если за это время в любимом вашем уголке земли произошли какие-нибудь серьезные изменения в окружающей обстановке — снесен или перестроен дом, в котором вы жили, возведены новые постройки, вырублены деревья в саду или любимая ваша роща, — то, кроме грустных переживаний, вы ничего не испытаете… Лучше уж действительно никогда не возвращаться на старые места и сохранить детские воспоминания и впечатления, если они были радостными, неприкосновенными…