Факультет

Студентам

Посетителям

Детство в Крыму (из воспоминаний натуралиста)

Когда-то со своей родины переселилась в Россию одна голландская семья. Это были предки моей матери. Когда они покинули свою Голландию, я не знаю, но, вероятно, очень давно, так как уже дедушка не знал ни одного слова по-голландски, и родным языком моей матери был русский.

Кто были эти наши дальние предки, чем занимались, где и как жили, мне тоже неизвестно, и воспоминания мои начинаются только с дедушки. Впрочем, и его я никогда не видел, так как он умер задолго до моего появления на свет, и знаю я его только по рассказам моей матери да по фотографии со старинного портрета.

Дедушка жил в Крыму и был известным в свое время доктором: его знало все население Крыма. Хороший ли он был доктор, теперь, больше чем через сто лет, сказать трудно.

Но старики, еще помнившие дедушку, уверяли, что он был очень хороший человек, так как пользовался большой популярностью и общей любовью. Эта его добрая слава подтверждается, между прочим, интересным приключением, которое моей матери пришлось пережить, когда она была девочкой.

В то время в Крыму жил известный разбойник, татарин Алим. Алим был совсем необыкновенный разбойник. Действовал он всегда один, никаких товарищей или шаек не имел. Алима все так боялись, что обыкновенно по первому его слову отдавали все, что он требовал, после чего он мирно отпускал ограбленного, не причиняя ему никакого вреда. Никогда никого он не убивал, как это делали обыкновенные разбойники. Ему это не было нужно, так как он был уверен, что скрыться всегда сумеет. Его страшно боялась и вся деревенская полиция, обыкновенно только делавшая вид, что хочет его поймать. И когда на Алима поступало особенно много жалоб и дерзость его нападений выводила из терпения большое начальство, в помощь бессильной полиции снаряжались даже воинские отряды.

Но Алим оставался неуловимым.

Хотя богатых людей он грабил без всякой жалости, но сам оставался тем же бедняком, каким был и до того, как стал разбойником. Все что отбирал у богатых, он раздавал нуждающимся, еще более бедным, чем он сам. Это был человек, слово которого было твердо, как скала. Что Алим сказал, то можно было считать сделанным. Неудивительно, что все местное население, кроме богачей и кулаков да еще полиции, которой он причинял столько беспокойства, его боготворило. И если ему нужно было скрыться, то он везде и всюду мог найти себе приют в полной уверенности, что его не только ire выдадут, но даже всегда вовремя предупредят о малейшей опасности. Только этим объяснялась неуловимость Алима. И если он не окончил мирно свою жизнь в глубокой старости, а все-таки был пойман и умер на каторге, то только потому, что довел свою смелость и отвагу до безрассудства.

Явившись как-то в губернский город Крыма Симферополь, где он, впрочем, и прежде бывал не раз, Алим преспокойно улегся спать на скамейке в городском саду, надеясь проснуться вовремя и скрыться. Но вовремя не проснулся, его рано утром узнал полицейский и скорее побежал доложить о своей находке; Алима так спящим и схватили. Жалели его почти все.

Для него даже прославленный своей тупой, холодной жестокостью Николай I нашел возможным сделать исключение. Когда ему представили на утверждение приговор, которым Алим был присужден к повешению, Николай наложил резолюцию: «Алим не был душегубом. Он убивал только защищаясь. Заменить казнь каторжными работами».

Алим отличался таким своеобразным благородством, великодушием и рыцарством, что невольно подкупал людей своими нравственными качествами, своей смелостью, ловкостью и находчивостью. И его жизнеописанию даже до революции был посвящен целый очерк, где он обрисован с самой привлекательной стороны.

С этим-то человеком однажды в детстве пришлось встретиться моей матери. Она вместе со своими тоже еще маленькими братьями и сестрами и моей бабушкой ехала в карете по степной дороге. На козлах сидел кучер татарин. Темнело. Вдруг карета почему-то останавливается, слышен короткий разговор по-татарски, дверца отворяется, около кареты видна верховая лошадка, а в карету заглядывает незнакомый вооруженный татарин… Кучер продолжает спокойно сидеть на козлах, как будто это его совершенно не касается, и беззащитная женщина, окруженная перепуганными маленькими детьми, дрожа от страха, спрашивает, отчего стоят лошади. Легко представить себе ее отчаяние и ужас, когда она вдруг узнает, что перед ней сам Алим!.. Но страшный разбойник, прежде чем потребовать деньги или начать их резать, как в страхе мерещилось бабушке, спокойно спрашивает ее, откуда и куда едет, и кто она. И едва только бабушка сказала, что она жена доктора Бетлинга, и кучер это подтвердил, как Алим почтительно склонился перед ней и сказал, что семья «нашего» доктора для него неприкосновенна, что бабушка может спокойно ехать и ничего не бояться. Затем он закрыл дверцу кареты, сел на свою знаменитую лошадку и некоторое время провожал экипаж, разговаривая с кучером.

Эта сцена и то уважение к дедушке, которое проявил «разбойник», произвели такое сильное впечатление на мою мать, что она до конца жизни сохранила по отношению к Алиму какую-то особую благоговейную память. И когда мне как-то удалось купить маме книжку, в которой говорится об Алиме, она, будучи уже 85-летней старухой, с большой радостью приняла мой подарок и несколько раз перечитывала рассказ.

Этот небольшой, но не совсем обычный эпизод встречи с Алимом хорошо рисует ту популярность, которой пользовался дед в Крыму. Он был широко известен не только как доктор, но и как прекрасный охотник.

У меня в комнате на стене до войны (во время войны моя квартира погибла) висели огромные с четырнадцатью отростками рога благородного оленя. Рога эти имеют свою, совсем особенную историю. Теперь в Крыму оленей в совершенно диком, свободном состоянии уже не осталось. Сохранились они только в Крымском заповеднике, где живут хотя и в естественной обстановке, но под особой охраной. Но сотню лет назад оленей в Крыму было еще немало, причем попадались среди них громадные рогачи. И дедушка, будучи страстным охотником вообще, больше всего любил охоту на этого благородного зверя, как очень трудную и не всегда безопасную, а потому требующую большого умения, выдержки, смелости и хладнокровия.

Однажды на такой охоте собаки догнали, остановили и окружили особенно крупного зверя. Поспешив на бешеный лай, охотники увидели огромного самца оленя, стоявшего с опущенной головой и отбивавшегося от собак. Дедушке, как лучшему охотнику и особенно уважаемому члену компании, был предоставлен первый выстрел. Что случилось с дедушкой или с его ружьем, неизвестно, но после выстрела олень упал не сразу, а, прежде чем кто-нибудь успел опомниться, как молния, ринулся вперед… Дедушка отлетел далеко в сторону от страшного удара рогов в грудь и упал замертво… Смертельно раненный олень упал тут же. Дедушка был еще жив, но у него были переломаны ребра и пробита грудная клетка. Доставленный домой, он уже не вставал с постели и вскоре умер от последствий ужасной раны. Так трагически завершилась его любимая оленья охота. Рога этого оленя и висели у меня в комнате.

Случай этот много лет был в Крыму темой рассказов не только в охотничьей среде, но и среди крымчаков вообще, которые почти все знали доктора Бетлинга хотя бы понаслышке. Что все его знали, это вовсе неудивительно. Не надо забывать, что дело это происходило очень давно, когда и жителем в Крыму было еще сравнительно мало, доктора же все были наперечет.

Дедушка не был богат и жил на те деньги, которые зарабатывал своим трудом как врач. Был у него, впрочем, домик с садом около небольшого татарско-греческого города Белогорска (Карасубазара). Никаких средств после своей смерти он семье не оставил. Но потомки получили от него особого рода наследство, которое большинству из них доставило в жизни много радости и счастья. Наиболее же благодарен дедушке за это наследство я, так как во мне оно проявилось с особенной силой и достигло наибольшего развития. Наследство это — любовь к природе и охотничья страсть. У дедушки было два сына и три дочери. Оба его сына — впоследствии тоже очень известные в Крыму врачи — были такие же страстные охотники, как и их отец. Только охотились они уже не на зверя, а на птицу. Даже одна из дочерей — моя мать — унаследовала эту страсть. К сожалению, в то время, когда она была молода, девушке или женщине нельзя было и подумать о том, чтобы взять ружье и пойти на охоту. Поэтому мама довольствовалась тем, что сопровождала на охоту сперва своих братьев, а позже — старших сыновей. К тому времени, когда подрос и начал охотиться я, мама уже ходить на охоту перестала, но всегда с живейшим интересом продолжала относиться к нашим охотничьим похождениям, и ей первой мы спешили показать свои «трофеи».

От матери эта охотничья жилка, а также любовь к природе перешла и к нам, и не только все мои старшие братья были в молодости завзятыми охотниками, но ярко проявилась эта страсть и в моей старшей сестре. Времена были уже другие, и сестра постоянно пропадала с ружьем, обычно запрягая лошадь и уезжая одна куда-нибудь…

Отец мой умер, когда я был еще маленьким. Правда, мне уже было семь лет, но у меня сохранилось о нем только единственное мимолетное воспоминание. Случилось это потому, что в то время как наша семья жила в Петербурге, я с четырехлетнего до семилетнего возраста прожил у дяди, маминого брата, в Крыму. И за эти три года я видел отца только один раз, когда он, возвращаясь с турецкой войны, заехал повидать меня. К этому именно моменту и относится упомянутое воспоминание… Мы с отцом едем в коляске на дачу к его знакомым, и по дороге он все время разговаривает со мной, не помню о чем, но, вероятно, просто расспрашивая меня, как я жил у дяди, а может быть, рассказывая мне что-нибудь… Вот и все, что сохранилось у меня об отце по личным воспоминаниям, так как, вернувшись из Крыма, я отца дома не застал: он в это время по делам службы находился в Минске, где вскоре после моего возвращения и умер. Мои воспоминания связаны только с матерью, которая одна вырастила нас.

Свое раннее детство я проболел самыми тяжелыми болезнями. Первая болезнь, от которой вообще выздоравливали очень редко и от которой я уцелел каким-то чудом, было воспаление мозга. Было мне тогда около двух лет. Через некоторое время я заболел водянкой. У меня сделался огромный живот, и я с трудом ходил. Лечение от водянки я знаю больше по рассказам, но немножко помню и сам. После горячей ванны меня закутывали в теплое одеяло и наваливали на меня все, что можно, чтобы вызвать как можно более сильную испарину. Чтобы немножко уменьшить мои мучения от страшной жары и тяжестей одеял, меня старались как-нибудь развлечь и занять. Няня рассказывала мне сказки, другие приходили поговорить со мной, а старшая сестра играла на рояле мои любимые песенки.

В то время мне было года три или три с половиной, а в четыре года я заболел новой страшной болезнью — туберкулезом костей в самой сильной форме. Болезнь эта и теперь с трудом поддается лечению, а семьдесят пять лет назад большинство докторов считали ее смертельной. «Положение безнадежное» — был единогласный приговор докторов. И только один профессор Быстров, знаменитый в то время детский врач, не только подал надежду, но даже почти совсем успокоил маму. Он сказал, что если меня сейчас же увезут из Петербурга, где мы жили, в Крым, то он ручается за мою жизнь. Мама немедленно собралась, взяла с собою мою старушку няню, Авдотью, и отвезла нас в Симферополь к своему младшему брату Эдуарду, у которого мы с няней и остались жить. Так мы с ней прожили три года. Дядя Эдуард и другой, дядя Коля, были в то время уже докторами. Оба они немедленно дружно принялись за мое лечение. Об этом лечении у меня сохранилось мало воспоминаний. Знаю только, что утром, как только раздавался кашель дяди Эдуарда, я начинал плакать, так как это значило, что скоро начнутся осмотр и перевязка моих ран. Но не надо думать, что осмотр производился как-нибудь небрежно и грубо. Напротив того, дядя был необыкновенно добрый человек, относился ко мне ласково и заботливо и старался делать все что нужно как можно осторожнее и нежнее. Но у меня руки и ноги были покрыты большими ранами. Одна рана была на голове и одна на лице, под самым глазом. Раны глубокие, до костей, так как болезнь в костях-то и гнездилась. Две раны — на правой ладони и на левой ступне — были даже «сквозные». Когда дядя зондом — тоненькой металлической палочкой — исследовал рану на руке, зонд входил в верхнее отверстие, на самой косточке, изъеденной болезнью, и затем кончик его высовывался посередине ладони. То же было и на ноге: зонд входил сбоку с одной стороны ступни, а выходил с другой… Понятно, что перевязывать и лечить такие раны без боли трудно… Да и лечили раны тогда совсем не так, как теперь.

Многим, верно, приходилось читать в книжках, где рассказывается о прежних временах, как во время войны женщины были заняты щипанием корпии. Корпия — это расщипанная на отдельные нитки старая, много раз стиранная, мягкая белая материя, ветошка. Пучок таких ниток мочили в растворе карболки и зондом засовывали в рану, а при последующей перевязке вынимали и заменяли новым. Попробуйте-ка сделать это без боли, какая бы мягкая корпия ни была и как бы осторожно вы ее ни заталкивали в рану… А у меня ран в разных местах было пятнадцать! Неудивительно, что я плакал, как только кашель дяди Эдуарда напоминал мне о предстоящей перевязке. Но меня поражает теперь, что запах карболки, которым я всегда был пропитан в то страшное время, не только не пугает меня, напротив, до сих пор необыкновенно нравится мне, почти как духи.

Совсем иначе вышло с рыбьим жиром, которым меня усиленно пичкали в период болезни. Как я его принимал, сам не помню. Но мне рассказывали, что пил я его без всяких капризов и закусывал обязательно мармеладинкой.

Если я мог помириться на мармеладинке, а не требовал черного хлеба с солью, значит, рыбий жир был мне не особенно противен. И, однако, я думаю, что именно ему я обязан тем, что с самого детства и до сих пор не беру в, рот никакой рыбы ни в каком виде и ничего, что имеет отношение к рыбе: икры, вязиги… Настолько противны мне рыбный вкус и запах.

Дядя Эдуард был так добр и мягок, что, когда вновь появившийся у меня нарыв надо было разрезать, он сам не решался это делать и звал дядю Колю, которого я не любил и боялся. Впрочем, он в молодости и в зрелом возрасте вообще был очень строг и суров, так что его боялись даже взрослые больные. Только к старости его характер резко изменился и стал мягче.

Мне кажется, что именно обоим дядям я обязан не только тем, что остался жив, но и тем, что у меня впервые проявился интерес к природе и естествознанию. Страстные охотники оба, они при всяком удобном случае уезжали на охоту, иногда на несколько дней. Пришло время, когда я начал понемногу поправляться и перестал быть жалким маленьким инвалидиком, которого в пять лет возили в колясочке и для которого все неинтересно. Теперь уже отъезд наших охотников заставлял меня жить в непрерывном волнении. А возвращение их с полными сумками (а иногда даже с целыми мешками) дичи было настоящим праздником.

Мчаться им навстречу, как это обычно делают в таких случаях дети, я еще не мог. Но по мере сил своих больных ножонок спешил в кухню, чтобы любоваться разложенной на столах добычей. Дичи в то время к Крыму было обилие. Дяди хорошо знали места и привозили всегда очень много. Я, очарованный, стоял перед разными птицами и с волнением перебирал их, перекладывал, рассматривал, спрашивал, как они называются, и узнавал от дяди Эдуарда кое-что об их жизни.

И очень возможно, что именно там, в кухне квартиры дяди, у меня впервые зародился тот интерес к птицам, который впоследствии вырос в стремление к настоящему серьезному изучению наших пернатых. Сверкнула первая искорка, разгоревшаяся впоследствии в пламя, осветившее всю мою жизнь. Но пламя это разгорелось по-настоящему гораздо позже.

Из времени моего детства в Симферополе у меня сохранились еще кое-какие воспоминания, кроме воспоминаний о моей болезни и о дядиной охоте. Помню, например, как няня возила меня в колясочке гулять и как многие прохожие останавливались и с участием расспрашивали няню о бедном мальчике, которого в пять лет приходится возить в колясочке. Помню, как при входе в городской сад в Симферополе, называвшийся бульваром, няня с торговавшим там чем-то татарином поднимали мою колясочку вместе со мной и переносили ее на руках, так как она не проходила в калитку с вертушкой. Помню, как для меня делали песчаные ванны. Песок для ванн был специально привезен из Евпатории с берега моря. Его высыпали на простыню во дворе, и, после того как он сильно нагревался солнцем, меня сажали в ванночку и засыпали этим песком мои больные руки и ноги. Ванны эти стали мне делать, когда большая часть ран зажила. Но на правой руке средний и безыменный пальцы остались пригнутыми к ладони и совершенно не разгибались. И вдруг после третьей ванны пальцы разогнулись и стали шевелиться! Радость мою невозможно описать. Я ходил по всему дому и всем и каждому показывал свои выпрямившиеся пальцы. Когда меня вскоре после этого повели к фотографу, я нарочно положил руки так, чтобы мои пальцы были хорошо видны.

Помню, что я уже и тогда, как и никогда впоследствии, не любил никаких сказок, кроме тех, которые мне рассказывала няня. И когда мне как-то подарили прекрасную книгу сказок «Кота Мурлыки» (профессора Н. П. Вагнера) и прочитали невеселую сказку про Милу и Нолли, я больше слушать не захотел. И так этой книги и не прочел. Должно быть, постоянные болезни расстроили мои нервы. Я терпеть не мог никаких грустных рассказов, мне хотелось видеть и слышать только все радостное.

Помню, как-то раз, уже после выздоровления, я в страшном испуге с криком прибежал домой и уверял всех, что за мной гналась змея. Я не раз слышал рассказы о том, что змеи умеют сворачиваться в кольцо и катятся, как колесо, за убегающим человеком. Я, конечно, этой сказке вполне верил. Может быть, я и в самом деле встретил в саду змею, и тут от испуга воображение нарисовало мне всю картину, о которой мне рассказывали: как змея сперва поползла за мной, а затем, видя, что так меня не догонит, свернулась колесом и покатилась. Не только в ту минуту, но и гораздо позже я был уверен, что все это так и было в самом деле. Только впоследствии я понял, что вся эта история мне просто померещилась.

Осталось у меня от тех времен раннего детства еще одно странное воспоминание. Но оно касается не действительности, а сна. И сохранилось оно очень прочно, так как этот сон, всегда совершенно одинаковый, я в течение жизни видел десятки раз, и он перестал мне сниться только лет 15—20 назад. При этом всегда во сне я был тем же маленьким шести-семилетним мальчиком.

Недалеко от дома дяди Эдуарда была большая больница, которой заведовал дядя Коля. По пути к этой больнице и в город справа от дороги стоял небольшой домик — покойницкая, куда помещались трупы до похорон или перед вскрытием. В этом месте на дороге почему-то почти всегда была грязь и что-то вроде ручейка. Может быть, в покойницкой держали лед и это была вода от его таяния. Иногда полоса грязи была узенькая, и я переходил через нее сам. Но иногда грязи было больше, и тогда через нее меня переносила няня. Все это еще не сон, а явь, а дальше будет уже сон. Снится мне, что я иду с няней к дяде Коле. Мы подходим к этому месту, и хотя грязи много, но няня сама переходит, а меня почему-то не хочет перенести. Как будто в наказание за что-то. Я прошу, прошу ее, но напрасно. Наконец решаюсь перейти сам. Прыгаю, но не попадаю на ту сторону и обеими ногами ступаю в самую середину лужи. В то же мгновение я проваливаюсь сквозь землю и оказываюсь в каком-то страшном, едва освещенном помещении без окон и дверей. На полу и скамейках видна кровь. Тихо переговариваются между собою какие-то грязные, лохматые люди. От ужаса я не понимаю, что они говорят, и даже не вижу, сколько их: два, три или больше. Но почему-то знаю, что это разбойники. Тут же лежат большие мешки. И вот один из разбойников берет мешок, подходит ко мне, засовывает меня в мешок, завязывает, взваливает себе на спину… и я куда-то проваливаюсь… На этом месте я всегда просыпался, нередко с громким криком. На вопросы отвечал, что приснился страшный сон, но почему-то боялся его рассказывать. Мне казалось, что если я его расскажу кому-нибудь, то должно случиться что-то ужасное.

Одно из последних симферопольских воспоминаний. Во время турецкой войны за оградой нашего дома на большой поляне сушатся на солнце черные сухари для армии. За сушкой следят два-три солдата. Я с ними в большой дружбе, и они угощают меня своими сухарями, которые кажутся мне вкуснее самой лучшей булки…

Когда мне было семь лет, мама вместе со всеми моими братьями и сестрами, которых я не видел три года, приехала за мной, и это лето мы прожили в Алуште.

Из впечатлений об Алуште мне запомнились только цикады с их неумолкающим звоном, огромные странные богомолы, жара, бесконечные виноградники да еще красивые камешки со звездочками на берегу моря и камни с кристаллами горного хрусталя, которые мы сами находили нередко даже совсем близко от дома. Вот и все воспоминания об Алуште.

Все мои раны к этому времени зажили, здоровье достаточно окрепло, и меня увезли опять на север.

В Крыму я жил всецело на попечении няни. Но по возвращении моем в Петербург я вскоре уже настолько вырос, что перестал нуждаться в ее помощи, и она некоторое время была при моих сестрах. А затем просто жила у нас как человек, которому мы все слишком многим были обязаны. Мама считала, что няня спасла от смерти и выходила меня, а потому должна спокойно жить у нас, не неся никаких обязанностей. Летом на даче, когда у нас было довольно места, у няни была даже своя отдельная маленькая комнатка, которую никто никогда не занимал. Впрочем, няня всегда стеснялась жить так, на всем готовом, и в конце концов поселилась в богадельне (приют для престарелых женщин). Там мы бывали у нее в гостях, но чаще она приходила к нам. В богадельне она жила только зимой, на лето же всегда приезжала к нам на дачу в свою комнатку. А когда мы впоследствии переехали в Севастополь, мама настояла на том, чтобы няня бросила богадельню и переехала к нам окончательно. Она у нас так и жила до своей смерти. Умерла она уже старушкой 70 с лишним лет от болезни печени. По странной игре случая ей пришлось умереть в той самой больнице, в которой она так часто бывала давно-давно, когда мы с нею жили в Симферополе во время моей болезни.

Когда врачи сказали, что няня больна очень серьезно, мама решила отвезти ее в Симферопольскую больницу, которой в это время, как и когда-то, заведовал дядя Коля. Мама никому так не доверяла, как ему, и была уверена, что он вылечит няню. Однако уже и он не мог ее спасти, так как болезнь оказалась слишком запущенной.

Мы все очень любили няню. Она, хотя и имела привычку иногда поворчать на нас, отличалась необыкновенной добротой и сама любила нас, вероятно, еще больше, чем мы ее.

Хорошо рассказывала она сказки, и это были единственные сказки, которые я охотно слушал. Сестры же готовы были их слушать сколько угодно, хотя и знали их все чуть не наизусть. Родом няня была из окрестностей города Касимова бывшей Рязанской губернии и иногда напевала известную песенку о разбойнике, где говорится о ее родном городе: «Едут с товарами в путь из Касимова Муромским лесом купцы». Не помню, пела ли она когда-нибудь другие песни, но эту я помню очень хорошо. От няни выучили эту песню и мы и очень ее любили.

Моя страшная болезнь больше никогда ничем о себе не напоминала. Только многочисленные шрамы и странная, не такая, как у всех людей, длина пальцев на руках остались навсегда.