Факультет

Студентам

Посетителям

Второй скачок

Читатель, наверное, не забыл о втором скалке в антропогенезе — том периоде, который отстоит от современности на 25 000—28 000 лет и во время которого появился Homo sapiens — человек разумный Линнея, существо, преобразовавшее облик всей нашей планеты.

Это был период подлинного переворота в истории наших предков, потому что как бы ни оценивать его — с точки зрения истории всей планеты и жизни на ней, с точки зрения изменений в организме самого человека, наконец, с точки зрения уже социальной истории, истории орудий труда и общественных форм быта, — он знаменателен как время зарождения таких явлений, какие расцвели лишь в современную эпоху. Потому период этот так притягателен. К нему всегда обращаются философы и историки, чтобы понять истоки зарождения и законы развития многих институтов человеческого общества, а для антропологов он интересен тем, что с появлением современного человека — вершины органической эволюции как бы заканчивается развитие его предков.

Современный человек неразрывно связан в своем происхождении с неандертальцами — наличие такой связи, впервые аргументированное Хрдличкой, доказано теперь бесчисленным количеством убедительных фактов. Но почему на смену неандертальцу, даже самому подвинутому вперед и прогрессивному, пришел современный человек с таким же большим, но иначе устроенным мозгом, с такой же гибкой н ловкой, но еще более совершенной рукой, с иным соотношением рук и ног (у современного человека ноги длиннее, чем у неандертальца, а руки короче) — почему? Опять то же отступление от норм кровнородственной семьи и осознание вреда родственных браков, как думали некоторые антропологи? Мы убедились, что близкородственные браки никогда не были обычной нормой на заре истории, а осознать их вред не просто и современному человеку — он ощущается лишь через несколько поколений. Формирование гибкой и подвижной руки с отчетливо противопоставляющимся большим пальцем? Так тоже думали отдельные специалисты. Но ведь и неандерталец отлично управлялся со своими руками, делая орудия, а главное — если рука развивалась и изменилась, совсем не обязательно было развиваться мозгу, ведь он не связан с рукой никакой сколько-нибудь тесной корреляцией. Интенсивное смешение неандертальцев в конце мустьерской эпохи но может объяснить само по себе, почему дальнейшее развитие человека означены теми изменениями, которые произошли в действительности. Вайденрайх писал о прямой линии развития мозга, о том, что мозг постоянно увеличивался на протяжении эволюции человека, такова его эволюционная тенденция, и все. Но это уже мистика, имеющая мало общего с наукой.

В чем же дело? Какова единая причина, которая связала бы вместе эти разные изменения в строении человека, дала им эволюционное истолкование, смогла бы объяснить их тесную связь во времени при взаимной морфофизиологической независимости? По-видимому, близкий к действительному положению вещей ответ на все эти вопросы нашел Яков Яковлевич Рогинский, создав изящную, последовательную и очень конкретную теорию факторов появления современного человека.

Еще при ознакомлении с его теорией моноцентризма читатель, наверное, уже понял — его творчеству свойственны широта в сопоставлении фактических данных самых разных дисциплин и тот философский подход к проблеме, который является первой и необходимой предпосылкой любого серьезного ее теоретического обсуждения, а значит, и решения. В теории факторов появления современного человека оба эти качества отразились с особенной четкостью. Она и могла появиться, эта теория, только как синтез собственно антропологических, археологических и медико-клинических наблюдений, с одной стороны, философского их осмысливания, с другой, как результат сочетания размаха мышления и вдумчивости, трезвости и осторожности, полета фантазии и смелости. Потому что без этого сочетания нельзя было бы оторваться от эмпирических фактов, далеких друг от друга, заметить связь между ними и перейти к косвенным соображениям, осмысливающим эти факты, а сами эти соображения при всем их интересе и остроумии, без положенных в основу их фактов, остались бы беспочвенными гипотезами. Рогинский избежал обеих опасностей, и поэтому его теория, пожалуй, единственно убедительная из всех существующих концепций происхождения человека современного типа.

Прежде всего она антропологична, то есть конкретна, то есть объясняет не вообще факт появления современного человеку с его сложной идеологией и культурой, а лишь возникновение современного человека как биологического вида. Но многое в ней создает в то же время основу, предпосылку для понимания того, как возникли и на базе чего сформировались сложнейшие явления идеологии и культуры. Выявляемые этой теорией закономерности тесно примыкают к социально-историческим, и поэтому она при всей своей конкретности одновременно философична в лучшем смысле слова, великолепно вскрывает диалектику процесса образования Homo sapiens. Успех этот достигнут потому что в основании теории лежит рассмотрение биологических явлений и механизмов, которые составили органический материальный фундамент начальных этапов общественного развития.

Нужно начать с клиники — медики, особенно нейрохирурги и психиатры, давно заметили, что повреждения или нарушения работы лобных долей мозга тяжело отражаются на психике больного. Он становится буйным, агрессивным, с трудом переносит заботы больничного персонала. Наблюдение как наблюдение, больше ничего, но оно повторялось с редкой последовательностью. Больные возбуждены, ругаются и пытаются даже драться, абсолютно лишены чувства стыда, им ничего не стоит на глазах других людей, даже противоположного пола, ходить голыми или справлять свои естественные потребности. Одним словом, если коротко сформулировать, в чем же их поведение отличается от поведения здоровых людей, обобщить все эти наблюдения, то получится, что оно отличается явной заторможенностью социальных эмоций, а иногда и полным их подавлением.

Лобные доли головного мозга, которые всеми нейроморфологами давно признаны средоточием всех высших мыслительных функций мозга, как говорят научно, средоточием ассоциативных центров, которые поэтому развивались на протяжении всего антропогенеза, несут, оказывается, еще одну нагрузку — заведуют социальным поведением человека. Он имеет интеллект потому, что у него интенсивно развиты лобные доли мозга. Но и социален он по тому же самому, ассоциативное высокоразвитое мышление и социальное поведение формировались в антропогенезе параллельно, рука об руку — об этом свидетельствуют нейроморфология, и физиология.

Рогинский взял эти наблюдения и сопоставил их с теми данными, которыми располагала антропология, с данными, так сказать, макроморфологическими. Казалось бы, это элементарно — сопоставить данные близких друг другу дисциплин, но на самом деле это далеко не просто вообще и особенно сложно в данном случае — представления о тончайшей микроструктуре мозга развиваются пока обособленно от развития других отделов морфологии, требуя очень сложной техники и особых условий эксперимента. Клинические наблюдения осуществлены над современными людьми, тогда как требовалось создать теорию, которая объясняла бы процессы далекого прошлого, — для этого нужна была большая фантазия. Но препятствия были преодолены, данные сопоставлены, и усилия исследователя были вознаграждены — они обогатили пауку существенно ноной информацией.

Вспомним, чем мозг неандертальца отличался от мозга современного человека, — при той же величине он был примитивнее, а примитивность эта выражалась в первую очередь в недостаточном развитии лобных долей. Значит, неандерталец, хотя и был общественным существом, как его предшественники — питекантропы и синантропы, все же отличался от современного человека не только менее гибким и развитым мышлением, но и меньшим чувством коллектива. Своей природой, своей биологией он призван был чаще и активнее нарушать законы общественной жизни, чем современный человек.

К чему приводили такие нарушения? К тому же, к чему приводили они на самых ранних этапах человеческой истории, на заре самого возникновения общественной организации, — к разрушению коллектива. Сильное, могучее существо, каким был неандерталец, вооруженное уже достаточно хорошо, создавало бесчисленные конфликты в первобытном стаде. А стадо, раздираемое конфликтами, не могло оказать должного сопротивления врагам и выдержать жестокую конкуренцию с другими стадами, оно тратило слишком много энергии на урегулирование внутренних взаимоотношений, а иногда даже и распадалось, не в силах преодолеть центростремительных сил, возникающих между его членами.

Естественный отбор, основная движущая сила в органическом мире, с большой интенсивностью действовал и в первобытном обществе, пока человек еще но освободился полностью от тяжелого груза зоологических инстинктов, доставшихся ему в наследство от обезьяньих предков. Рогинский убедительно показал на основании сопоставления разных, часто очень мало связанных на первый взгляд фактов и тонких рассуждений, что естественный отбор на стадии перехода от неандертальца к современному человеку именно и действовал как регулятор, отсеивавший малоразвитые в социальном отношении типы неандертальцев. А это означает, что на их место приходили люди, отличавшиеся не только более активными социальными инстинктами, но и морфологически — крупными лобными долями в мозгу, а следовательно, большей его величиной в высоту. За мозгом следовал в своем развитии череп — он становился более высоким, а лобная кость — более крутой. Поэтому в отличие от покатого лба неандертальцев лоб современного человека почти прямой. Ну, а вместе с развитием лобных долей, параллельно с усилением социальных качеств развивалось ассоциативное мышление, постоянное усложнение трудовой деятельности, накопление определенных навыков в обработке орудий, развитие подвижности руки. Идеальное приспособление к коллективу — вот что отличает современного человека от всех древнейших и древних людей, и это не только основное отличие, но и основная предпосылка самого появления человека современного типа.

Итак, второй скачок в истории первобытного человека ознаменовался окончательной и полной победой социального начала, ростки которого впервые пробились после первого скачка, после выделения человека из животного мира. Эта победа вызвала, не могла не вызвать многих последствий — буйный расцвет явлений и процессов, контуры которых слабо проступали и раньше, развитие которых угадывалось и в древнейших человеческих коллективах, но которые в полную меру стали общественной силой только у современных людей. Язык и искусство — самые важные из этих явлений, и теперь нельзя не рассмотреть их происхождения.

Первый вопрос, который может прийти в голову, — при чем здесь антропология? Такой вопрос возникал уже не раз, и всегда мы убеждались, — любое проявление культуры неотделимо от человеческих духовных возможностей, а они у первобытного человека неотделимы от его физического строения. Синантроп мог то, чего не мог питекантроп, неандерталец мог то, чего не мог синантроп; каждая последующая ступень усовершенствования физического строения — это одновременно и ступень усовершенствования мозга, развития интеллекта. Раз так, знание строения древнейших и древних людей может пролить свет и на происхождение языка, и на происхождение искусства, также возникших в первобытном обществе.

Если говорить о языке, мы должны, однако, опять уйти в глубь времени, опять спуститься к истокам антропогенеза, и это не потому, что язык был таким же и во времена питекантропа, но потому, что простейшие, примитивные средства передачи информации существуют и у животных, они когда-то образовали базу для возникновения языка, без них его происхождение абсолютно непонятно, необъяснимо, граничит с чудом. С них и нужно начать, но постоянно помнить, что это еще далеко не язык, это лишь те ячейки, из которых складывается улей, корешки, которые, сливаясь, образуют корень, дающий начало дереву. Это именно основа, предпосылка, зачаток, но как страшная буря начинается с легкого дуновения ветерка, как предвестником шторма является: часто маленькое облачко на горизонте, так и эти элементарные средства передачи информации знаменуют начало того пути развития, конец которого — наша богатая, неисчерпаемая и полностью подчиняющаяся человеку во всех оттенках выражения речь.

Животные тонко и очень чутко реагируют на поведение друг друга — эта реакция открыта не только у каких-нибудь крупных стадных копытных, но и у сравнительно примитивных мелких зверей, например крыс. Как передаются настроения, те или иные оттенки поведения, различные сигналы от одного животного (птицы, рыбы, насекомого) к другому — не всегда ясно, иногда даже совсем неясно, но эти сигналы есть. Нас интересуют, конечно, прежде всего, обезьяны, особенно человекообразные обезьяны.

В тех специализированных питомниках и зоопарках, где сот держат человекообразных обезьян в неволе, внимательно изучают их сигнализацию. Особенно часто там попадаются шимпанзе и гориллы, неприхотливые по сравнению с орангутангами и гиббонами и лучше переносящие неволю. У них обширный звуковой набор. Кстати сказать, его изучали и на воле, тщательно наблюдая свободную жизнь этих животных в тропическом лесу. Шимпанзе, например, по строению своему очень близкий к человеку, может быть, самый близкий из человекообразных, издает около 30 звуков. Они записаны на магнитофон, классифицированы, изучены досконально. Самый любопытный итог этого изучения — звучи однозначны, то есть каждый соответствует определенному, строго фиксированному состоянию животного, отражает его, вызывает такую же определенную, строго регламентированную реакцию у других шимпанзе. А все звуки делятся на две большие категории: выражающие эмоциональные состояния животного — ярость, настороженность, радость и так называемые «жизненные шумы», которые животное издает, когда находится в спокойном состоянии.

Где начало языка — в эмоционально окрашенных звуках, уже прочно привязанных к выражению тех или иных эмоций, или в звуках «нейтральных», ничего не выражающих, не фиксирующих ничего определенного? На этот вопрос отвечали и так, и эдак. Нейтральные жизненные шумы представляют собой основной источник языка — это положение защищал и защищает один из крупнейших и авторитетнейших советских антропологов Виктор Валерианович Бунак. Он специалист разносторонних интересов и неисчерпаемой эрудиции, сделавший огромный вклад почти во все области науки о человеке, плодотворно занимающийся и морфологией, и антропогенезом, и расоведением, и антропогенетикой. В антропогенезе его основные достижения — огромная работа о происхождении речи в свете антропологических данных, суммирующая все факты для решения этой проблемы. Бунак списал и ней по своим и чужим наблюдениям все из антропогенеза, что имеет отношение к происхождению речи, — и звуки, издаваемые человекообразными обезьянами, и строение голосовых связок у них, и устройство голосового аппарата у человека, мобилизовал все археологические свидетельства если не основных этапов развития речи, то во всяком случае этапов формирования человеческого мышления. Сочинение это является просто неисчерпаемой кладовой разнообразных фактов и соображений, но окончательный вывод его о возникновении языка на основе нейтральных звуков у многих лингвистов вызывает сомнение. Они отдают предпочтение именно эмоционально окрашенным звукам.

Бесполезно сейчас спорить на эту тему — даже антропология, которая много помогла нам в познании древнейших судеб человеческого рода, и та не располагает сколько-нибудь сильными очками, чтобы разглядеть происхождение языка. Это ведь не изменения строения, которые, не пропадая, запечатлеваются в ископаемых костях. Это сфера мысли, и о всех изменениях в ней на протяжении тысячелетней истории первобытного общества можно судить большей частью лишь косвенно.

Мысль о формировании языкового общения древнейших людей на основе эмоционально окрашенных звуков обезьян как-то ближе автору этой книги, чем вывод Бунака, — такие звуки уже с чем-то связаны, что-то фиксируют; когда возникли первые обобщенные понятия, естественным было для человека связать их именно с этими звуками. Но это почти интуитивное заключение, конечно, не удовлетворит ни одного пытливого читателя — нужны не только Соображения, но и факты, точные данные, а их-то пока и нет и не очень ясно, как их получить.

Превосходное осмысливание коммуникативного информационного значения языка с физиологической точки зрения содержит знаменитое учение о второй сигнальной системе в психике человека, разработанное Иваном Петровичем Павловым. Об этом гениальном достижении русской физиологической мысли написаны Сотни томов, десятки раз оно излагалось на страницах научно-популярных книг, поэтому нет надобности говорить здесь о нем подробно. Нам важна его суть. Ома проста: для животного внешним раздражителем является любой интересующий его предмет или ситуация, нечто материально существующее, зримее или осязаемое; у человека же помимо всех этих раздражителей есть еще один, по-видимому, самый сильный — человеческое слово. Между внешним раздражителем и воспринимающим его мозгом стоит еще одно звено, как называл его Павлов, «сигнал сигнала». И этот сигнал сигнала оказывается часто значительно важнее самого сигнала.

Так вот, понятие и слово, вторая сигнальная система, появились вместе с первым древнейшим человеком. Их появление диктовалось железной необходимостью наладить обмен информации ей в первобытном коллективе, так как совместный труд требовал такого обмена. Энгельс писал, что именно в процессе труда у людей появилась потребность что-то сказать друг другу. Труд усложнял понятийное мышление, а с ним вместе развивал и речь. Но вряд ли она скоро заняла то место, какое она по праву занимает сейчас, — место основного средства человеческого общения, без которого вообще невозможно представить современного общества. Речь была аморфна, негибка, небогата, прибегали к ней нечасто. Как и животные, как обезьяны, первобытные люди были, надо думать, молчаливы. Речь была, по-видимому и в первобытном обществе основным средством общения — жест не мог ее заменить, но само общение еще не стало повседневной необходимостью, было эпизодично.

У синантропа на слепке внутренней полости черепа, соответствующем форме мозга, заметны вздутия тех участков, где сосредоточены центры слуха и речи, вот с этой стадии антропогенеза, что-нибудь около 300 000 — 350 000 лет тому назад, язык стал все шире и шире вторгаться во все сферы жизни древнейших людей. Он обогащался количественно, росло число понятий, а вместе с ним и число обозначающих их слов, абстракция и обобщение все больше проникали в мышление; язык усовершенствовался и качественно, закладывались элементы грамматического строя, возникал синтаксис.

Часто писали о том, что речь первобытных людей была нечленораздельна. В этом мало логики — трудно представить себе, чтобы на протяжении колоссального отрезка времени, почти и 2 000 000 лет, начиная с древнейших представителей человеческого рода, речь, постоянно совершенствуясь и расширяя свои функции, так сказать, сферу общественного обслуживания, оставалась нечленораздельной. Но что она была примитивна, этому верится легко. И только появление Homo sapiens открыло перед языком, перспективу развития до современного уровня, богатое, разнообразное, выражающее все оттенки мысли слово превратилось в одно из основных явлений человеческой культуры, неотъемлемую принадлежность человеческого общежития.

Второй скачок — это не только последняя значительная перестройка н морфологии человека, это взлет мысли, а с ней и языка на полую ступень, с которой начинается его развитие уже в современных, знакомых нам со школы грамматических формах.

Но не только язык сопутствовал появлению Homo sapiens — с ним вместе вошло в историю абсолютно новое для древнейших и древних людей общественное явление: появилось искусство. Для нас огромная роль искусства в обществе естественна, мы привыкли к нему и даже иногда не замечаем его, как воздух. А между тем форме подавляющего большинства предметов, которые нас окружают в быту, придана определенная гармония, она вызывает эстетические ассоциации.

Но это сейчас, а у питекантропа, синантропа, неандертальца не было и намека на искусство, не сохранилось никаких археологических следов его, пусть даже простейших. Но зато в верхнем палеолите изобразительное искусство расцветает с неожиданной силой и поражает каждого, кто соприкасается с ним, удивительной свежестью, динамичностью и совершенством воплощения образов, сразу достигнутым разнообразием форм. Никто не ожидал увидеть ничего подобного — как большой лес открывает все новые тайны и нет им конца, так и палеолитические пещеры выдавали миру все новые и новые изображения, а раскопки верхнепалеолитических стоянок увеличивали число костяных скульптур. В некоторых пещерах была обнаружена чудом уцелевшая глиняная скульптура, на сотнях пластинок из кости были процарапаны изображения животных. Древний человек не открыл случайно какую-то одну форму, одну возможность изображения, нет, он брался за все — за резание кости и выцарапывание контурных рисунков на ней, за лепку из глины и роспись, настоящую полихромную роспись пещерных стен. А ведь не все еще до нас дошло — наверняка искусство царило и в быту, украшались жилища и одежда, может быть, затейливо расписывались предметы из дерева. Это был целый мир, могучий мир красоты, созданный волшебным гением древних мастеров, вызволенный из небытия упорными усилиями современных археологов.

Все в этом мире дышало, двигалось, куда-то стремилось. Палеолитический человек не признавал застывшую красоту — он воплощал только движение. Все им делалось ощупью, робко, при полном отсутствии традиций и навыков — и какая смелость в решении сложнейших изобразительных задач, какая интуитивная гениальность в передаче движения! А сколько живости, правды, восхищения жизнью в рисунках, нацарапанных на кости, многие из них полны тайной впечатляющей верности природе, какой можно позавидовать и сейчас, когда наш глаз изощрен бесчисленными образцами выдающейся художественности.

Та же верность натуре и в палеолитической скульптуре. Когда первобытный художник хотел, он добивался поразительного сходства, большой экспрессии. И достигалось это не копанием в мелочах, не скрупулезным и тоскливым копированием деталей, а подлинной правдой образа, при которой он мог быть строго лаконичен и монументально обобщен, как почти всякое настоящее скульптурное изображение. Одним словом, палеолитический художник, будь то скульптор или живописец — все равно, сразу же заявил о себе как о выдающемся мастере.

Что изображал он, этот человек, впервые заметивший красоту мироздания и поразившийся ей? То, что его близко волновало из окружающего, — животных, на которых он охотился, от которых зависела его собственная жизнь и процветание племени, от которых он иногда погибал, туши которых радостными кликами встречал лагерь, когда охотники притаскивали их после счастливой охоты. Мчащийся кабан, ревущий бизон, олени, то спокойно стоящие, то идущие один за другим, то лежащие, дикие козы, какие-то птицы, иногда рыбы — все, что годилось в пищу и добывалось с превеликим трудом, требовало для добычи ловкости, мужества и сплоченности. Человек верхнего палеолита знал самые разнообразные приемы загонной охоты — на пещерных фресках и костяных пластинках есть изображения каких-то загонов. Кроме животных, птиц, рыб, образов охоты и рыбалки человека окружали люди — но изображались, видимо, с ритуальной целью только женщины, женщины-матери, прародительницы рода. Формы женского тела утрированы в палеолитических статуэтках, тяжелые груди и могучие бедра подчеркивают пол, но и стилизация производится в лучших образцах с чувством меры, соблюдением пропорций. Наконец, жил человек не только в пещерах, но и в наземных жилищах — палеолитическое искусство рассказывает нам об их форме. Даже орнамент, бесчисленное число повторяющихся линий, точек, каких-то окружностей — и это мы находим на пластинках из кости или на стенах пещер.

Первобытное искусство, конечно, не было только бесцельной игрой ума и фантазии — для этого слишком трудна была жизнь первобытного человека и слишком занят он был повседневными интересами, добычей нищи и защитой от хищников. Почти все исследователи сходятся на том, что искусство имело вполне определенную утилитарную цель — помочь человеку в его заботах; оно было магическим, и только это давало ему право на существование.

На пещерных фресках, на фигурках животных сверху начерчены наконечники копий — художник видел их уже убитыми; в знаменитой пещере «Трех братьев» во Франции есть изображение человека в маске и в шкуре, видимо, колдуна; то или иное животное часто пересечено перекрещивающимися полосами — мета охотника рисовала их уже в загоне, пойманными, доступными человеку. Перед кабанами и бизонами, оленями и медведями, выступавшими из мрака пещеры, разыгрывались колдовские действия, целые театрализованные представления — мясо, пища должны были сами пойти навстречу человеку, отдаться ему в руки. Человек обращался к душам животных, заклинал их повиноваться его желаниям, умолял простить их за убийство, если это было убийство животных — покровителей племени. Так из игры фантазии извлекалась польза, так вера в господство над природой с помощью магических действий помогала жить.

Все сказанное должно показать формы и содержание первобытного искусства, его место в обществе, его, так сказать, функциональное назначение, но оно не объясняет, откуда и почему взялось искусство, зачем первобытный человек начал тратить на него время и силы. Искусство — не изначально данная сущность человеческой культуры, не биологический инстинкт. Напрасно многие искусствоведы ссылались в доказательство последнего на то, что обезьяны обмахивают себя цветами, — они отмахиваются от насекомых и ветками, если именно последние оказываются под рукой. Недаром у синантропов в Чжоу-Коу-Тяне, великолепно изученном стойбище, нет следов никакой художественной деятельности — она берет свое начало не у предков человека, а в самой человеческой истории, когда создается для нее благоприятная историческая обстановка и появляется у первобытного человека непреоборимая потребность в самовыражении. Но почему она появляется, в чем причина, необходимость этого самовыражения, как возникает в голове образ — не логическое, не строго последовательное, а художническое, эмоциональное обобщение действительности, когда абстракция есть итог не ряда следующих одна за другой логических операций, а внезапного творческого озарения?

Можно найти только одно объяснение этому — художественный образ создается как попытка закрепления действительности, как результат борьбы с быстро текущим временем, как реакция на огромную и все увеличивающуюся сложность жизни, непрерывную, наматывающую нервную систему смену впечатлений, их быстротечность.

«Остановись, мгновение!» — это не только трагический крик гениального Гете, боящегося старости и смерти, тоскующею о безвозвратно ушедшем времени, это и разгадка появления самого художественного мышления, претворения действительности в мечту, изменения ее в выдуманном мире, достижения недостижимого. Это н освобождение от страха голода, ц отдых после смертельно опасной охоты, ц мечта о титанической, реально не существующей силе господства над природой и животными, и страстное желание иметь сильных покровителей и защитников в лице добрых духов, и могучая надежда на завтрашний хороший день.

Убитого бизона быстро съедают, но воспоминание о нем, о другом бизоне, о тысяче съеденных бизонов запечатлено на стене пещеры — оно как бы напоминает людям о сытых днях, вселяет надежду на их повторение, приближает их к дню сегодняшнему. Преследуемый олень падает на колени, как эго прекрасно — за ним не надо теперь бежать, продираясь сквозь лесную чащу или утопая в болоте, можно присесть отдохнуть, от отупляющего однообразия погони перейти к радости насыщения свежей пищей. И много, много других аналогичных ситуаций наводили первобытного человека на мысль сохранить их, бросить вызов времени, попытаться остановить его.

Но, кроме образа, нервы искусства — ритм, повторение образов, иногда их удивительная стандартизация. Профессор Рогинский в очень содержательной и интересной статье вполне справедливо выделил в пределах искусства два независимых элемента.

Вместо неповторимого своеобразия, постоянной оригинальности, свежести восприятия и воплощения, что н есть основное в образе, — серая однотонность, умиротворяющее тождество. Но в этом умиротворении, видимо, лежит и секрет возникновения самого ритма, и секрет возникновения орнаментального, очень стилизованного искусства параллельно с искусством образным, полным непосредственности и восхищения миром. Если образ появляется как попытка остановить время и закрепить впечатление, то ритм возникает как желание спастись от многообразия жизненных впечатлений, отдохнуть от них, как средство создать хотя бы на время искусственную тишину в душе человека. Вспомним, как убаюкивает нас мерное тиканье часов, как успокаивает нервы медленная тихая музыка, как отдыхают глаза, когда мы разглядываем какой-нибудь ковер со сложным орнаментальным узором. Первобытный человек еще больше современного нуждался в этой разрядке, его нервная система еще не привыкла к сложности социальной среды, обилию раздражений и не научилась бороться с ним, сохранять стойкость и работать бесперебойно. Впечатления нужно было какое-то время повторять, чтобы прийти в себя от их беспрерывной смены, передохнуть, приобретя новый запас нервной энергии, и с новой силой ринуться в калейдоскоп практической жизни.

Весьма вероятно, что свою роль играли и биологические ритмы, которым подчинен организм человека подобно организму других животных и о которых писал Рогинский, — от сложной работы сознания человеку необходимо было периодически обращаться к ритмике своего собственного тела, ритм его как бы прорывался в сферу мысли и чувства.

Многое неясно в происхождении искусства, таинственны пути его воздействия на человеческую душу, загадочны и не поддаются расшифровке многие его образы, но несомненно и сейчас, что появление Homo sapiens, возникновение в процессе длительной эволюции очень совершенного по своему строению типа человека, оформление полностью членораздельной речи создали предпосылку для возникновения многих важнейших явлений человеческой культуры, в частности и для искусства. Эти явления знаменуют начало собственно человеческой истории, в совокупности составляют содержание того понятия, которое получило в науке о происхождении человека наименование второго скачка.