Факультет

Студентам

Посетителям

Семиречье. Верный (из воспоминаний натуралиста)

В 1907 году я попал в Казахстан, в ну его часть, которая была известна тогда, а в географической литературе известна и теперь под именем Семиречья.

Богатство и разнообразие природы нового края поразило и очаровало меня с первых же дней. А чем больше я знакомился с местным пернатым миром, с богатым и разнообразным растительным царством, со все новыми и новыми для меня ландшафтами, тем больше привязывался к Казахстану… В конце концов он стал для меня почти второй родиной. С тех пор я не прерывал связи с ним более 45 лет… Впрочем, еще раньше, чем я добрался до места своего будущего жительства, города Верного (теперь столица Казахстана Алма-Ата), я знал о том, что найду здесь исключительное разнообразие птичьего мира, на каждом шагу буду встречать не виданных мною в природе птиц. К этому меня подготовил Н. А. Зарудный. По пути в Верный я заехал к нему в Ташкент, где он тогда жил.

Этот замечательный исследователь, уже много лет работавший в Азии, указал мне, на что именно мне надо будет обратить особенное внимание, и дал мне свою книжку. В ней было собрано все новое относительно птиц Семиречья.

Впрочем, что же это такое Семиречье, почему оно так называется и что это за таинственные семь рек, которых обычно даже местные жители назвать не умеют? Семиречьем (Джетысу) называлась Семиреченская область — административная единица, приблизительно располагавшаяся на территории нынешней Алма-Атинской и Талды-Курганской областей и северной Киргизии. Когда русские занимали этот край, они сперва двигались с северо — востока, от Иртыша. При этом продвижении они переходили реки Аягуз, Лепса, Аксу, Биен, Каратал, Коксу и наконец Или. Эти семь рек и дали название новому краю, причем первоначально Семиречьем именовалась только часть его к северо-востоку от Или, а территория к. юго-западу от этой реки носила название Заилийского края. Отсюда теперешнее название одного из хребтов Тянь-Шаня — Заилийский Алатау. Нынешний же Джунгарский Алатау тогда назывался Семиреченским.

В Семиречье мне и предстояло поселиться и работать 45 лет.

В 1907 году Верный, куда я должен был добираться, находился в 800 километрах от железной дороги; ехать надо было на «почтовых» лошадях. Я этим воспользовался и, так как ружье и все нужное для набивки у меня было под руками, в пути охотился и затем препарировал добытых птиц. Таким образом, когда мы наконец после девятидневной езды добрались до Верного, у меня уже было собрано десятка три шкурок. Это первоначальное ядро будущей коллекции семиреченских птиц. И среди трех десятков большинство было для меня новыми. Настолько отличалась здешняя фауна от знакомой мне до тех пор.

Помню, первой птицей, особенно привлекшей мое внимание, была туркестанская трясогузка с очень большим количеством черного на груди, шее и голове. Этим она сразу бросалась в глаза после наших европейских трясогузок, и я поспешил застрелить ее и набить. Замечательными мне показались желтоголовая и черноголовая трясогузки, которых я до тех пор тоже никогда не видел. Но особенно радовала меня добыча на станции Маймак первой горной куропатки, или, по-местному, — кеклика.

Впоследствии я увидел, что это одна из обыкновеннейших птиц в новом для меня крае, но тогда она мне казалась замечательной редкостью и ценнейшей добычей, и я с гордостью нес ее показать жене и детям. Такой же «редкостью» оказались потом и туркестанская и черноголовая трясогузки, но тогда я был в восторге от своих успехов.

Но как же это я умудрился собирать и даже препарировать в дороге? — подумают многие. За последние годы уже сравнительно мало осталось таких мест, где люди ездят «на почтовых», и очень многие и понятие не имеют о том, что это за «почтовые». Через каждые 20—25 километров, а иногда и больше, стояли почтовые станции, на которых жили ямщики, содержалось несколько троек лошадей, а над всем этим неограниченно царил «староста» — верховный вершитель судеб проезжающих. Лошади запрягались в особые экипажи, называвшиеся поместному «трашпанками» и представлявшие собой пустой кузов без сиденья с верхом или без верха. В кузове вы размещали свои вещи как вам удобно, устраивая из них сиденье или постель, и могли ехать сидя или лежа, по желаний. Но со следующей станции трашпанка возвращалась обратно, и вы должны были перекладывать вещи в новую трашпанку, и так всю дорогу. Или, если лошадей в момент вашего приезда на станцию не было, выносить вещи в помещение для приезжающих и там ждать, пока будут лошади и можно будет ехать дальше. Если вам не улыбалась такая постоянная перекладка вещей, которую, между прочим, от железной дороги до Верного надо было проделать ровно 33 раза, вы должны были раздобыть свой «проходной» тарантас, и тогда на станциях перепрягались только лошади. Получать лошадей мог каждый, но преимуществом в смысле очереди пользовались лица, ехавшие «по казенной надобности», т. е. по службе, и имевшие особые «открытые листы». В остальном очень строго соблюдалась живая очередь, т. е. момент приезда каждого на станцию, если скоплялось несколько проезжающих. Особой внеочередностью пользовались только фельдъегери и дипломатические курьеры. Но они на этом тракте были величайшей редкостью, и я за много лет встретил из этого рода лиц только одного. Ему, когда он еще только подъезжал к станции, уже выводили и запрягали лошадей.

Все вопросы, касающиеся отпуска лошадей и т. п., безапелляционно решал староста. Проезжающие были в полной зависимости от него. Но надо сказать, что должность старосты не принадлежала к числу спокойных. Не было ни одной минуты ни днем, ни ночью, когда не могла бы подъехать тройка с проезжающим, причем каждый немедленно звал старосту и требовал лошадей. Если лошадей не оказывалось, требовалась книга, в которую записывались отпущенные лошади, а так как большинство ничего в этой книге не понимало, то она просматривалась лишь для пущей важности и затем обычно начинались крик и скандал по поводу задержки. При этом оказывалось, что каждый непременно едет по самому срочному делу и не может ожидать ни минуты.

Часто староста бывал совершенно прав, лошадей у него действительно не было, но от скандалов это его не спасало. Правда, он их мало боялся, так как сила всегда была на его стороне, и проезжающий мог сколько угодно кричать и ругаться. Но постоянное недосыпание, необходимость вскакивать с постели в любой момент ночи, да и крики и ругань не в меру горячих проезжающих в конце концов нередко озлобляли старост, и они становились заклятыми ненавистниками проезжающих, в которых видели своих кровных врагов.

Была на каждой станции и книга жалоб, причем она даже не хранилась у старосты, а лежала на столе и пользоваться ею было очень удобно. Но жалоба ваша разбиралась месяца через два-три, и вам очень мало было пользы от того, что старосте когда-нибудь будет объявлен выговор. Да и это случалось редко, так как ямщики всегда подтверждали объяснения старосты, а жалобы проезжающих обычно никем и никак не подтверждались. Только в случае каких-нибудь из ряда вон выходящих действий старосты и если жалоба была подписана несколькими лицами, она имела последствия. Но лошадей от этого вы в тот день все равно скорей не получали.

Сколько же времени надо было для того, чтобы сделать путь от железной дороги до Верного? Это зависело от числа приезжающих, размера почты, главным же образом от погоды, т. е. от состояния дороги. Почта пользовалась внеочередностью по отношению ко всем категориям проезжающих. При хорошей дороге и других благоприятных обстоятельствах его проезжали в пять суток, даже в четверо, а в распутицу же — неведомо во сколько. Мне не случалось тратить на эту дорогу больше 16 дней, но один мой знакомый как-то в недобрый час выехал с железной дороги первого марта и приехал в Верный тридцать первого! Он рассказывал мне, что на первом же перегоне он обогнал солдата, возвращавшегося из армии домой в Верный, и предложил его подвезти. Но тот с презрением отказался, сказав, что пешком дойдет скорее. И оказался почти прав, так как только перед самым Верным мой знакомый наконец окончательно опередил его. Теперь езда на почтовых многим, наверно, представляется чем-то изводящим. В действительности это было далеко не так: в хорошую погоду и при хорошей дороге, например весной, когда грязь уже высохла, а пыли еще нет, езда на лошадях имела свою и немалую прелесть. Вы едете один, на просторе, так, как вам самому хочется: быстро, медленно, сидя, лежа; останавливаетесь тогда, когда вам вздумается, там, где вам нравится, и на столько времени, на сколько захотите. Вся природа к вашим услугам, и вы можете ею наслаждаться в полной мере и даже при желании делать наблюдения и коллектировать, а не довольствоваться видами через окно вагона, когда перед вами мелькает что-то и кто-то, чего и разобрать толком нельзя… Да и само по себе непрерывное пребывание в течение нескольких суток на чистом воздухе доставляет огромное наслаждение, не говоря о том, что оно, конечно, полезнее для здоровья, чем пребывание в вагоне. Я знаю случаи, когда больные люди резко поправлялись за шесть-семь суток езды на лошадях, что вряд ли случается в поезде.

А мчаться на хороших лошадях с какого-нибудь Кудрайского или Долонского перевала, любуясь ловкостью и уверенностью, с какими ямщик правит своей упряжкой на бесчисленных «вавилонах», которые делает в таких местах дорога!.. Так семиреченские казаки называют крутые повороты, характерные для горных троп и дорог.

Когда-то и я не понимал того восторга, с которым Гоголь пишет о «птице-тройке». Теперь, немало поколесив на этой самой «птице-тройке», я хорошо понимаю этот художественный образ Гоголя! Но для многих моих читателей он может остаться непонятным, а может быть, и странным, так как теперь даже в очень глухих углах почтовые тройки заменены почтовыми автомобилями. На поезд променять тройку можно, но только не на почтовый автомобиль!

Правда, тому моему знакомому, который 800 км ехал 30 дней, вряд ли было особенно весело и радостно, и я никому не пожелал бы знакомиться с ездой на почтовых в распутицу. Но в распутицу на автомобиле, пожалуй, еще похуже, чем на лошадях: те хотя медленно, но все-таки везут, а автомобиль на грунтовой дороге буксует и застревает уж абсолютно безнадежно, что мне пришлось испытать и на собственном опыте.

Так вот приблизительно что значило ездить «на почтовых». Могу только добавить, что я столько места уделил здесь этой езде недаром: мне за время моей работы в Семиречье пришлось провести на станциях или в экипаже на почтовых трактах в общей сложности немало месяцев. Не меньше 20 тысяч километров сделал я за это время по ним, и немало во время этих постоянных поездок было собрано в пути птиц, пресмыкающихся и насекомых…

И теперь, вероятно, уже понятно, как можно в дороге заниматься собиранием коллекций. Правда, мне в первую поездку более или менее посчастливилось и ждать лошадей почти не приходилось. Но я нарочно останавливался на ночлег рано и выезжал довольно поздно, именно для того, чтобы иметь больше времени для охоты и препарирования.

По приезде в Верный я продолжал начатое в дороге собирание, благо в те патриархальные времена на окраине, где я поселился (и где теперь уже далеко не окраина), можно было стрелять и в самом городе.

А вскоре по приезде я принял и свое «боевое крещение»: совершил под руководством старшего сослуживца первую, не скажу экспедицию, но поездку для осмотра земель под переселение. Со мною было ружье, и тут я впервые начал по-настоящему знакомиться с великолепной и богатейшей местной природой, жизнь и изучение которой впоследствии целиком захватили меня. Но должен сознаться, что это первое «крещение» долго было памятным мне. Раньше мне хоть и случалось не раз ездить верхом, но никогда не случалось делать в день больше 35—40 километров, да и то с перерывом в несколько часов между двумя половинами такого пути. А тут мой руководитель решил сразу по-настоящему ввести меня в курс того, как работают в Азии. Сам он ехал на великолепном коне со стремительной иноходью и особым быстрым шагом («дхол-джурга» — по-местному) и сидел спокойно, как в кресле. Мне же подсунул рядовую захудалую лошаденку и проманежил меня на ней с раннего утра до самого вечера.

Мы сделали за день 55 километров и только один раз слезали с лошадей минут на 15. Когда я наконец стал вечером на землю, то не мог разогнуть колен и долго простоял на месте, прежде чем в состоянии был сделать хоть шаг. Впрочем, никаких дальнейших последствий не было, а на следующий день мой ментор нашел мне лошадь получше, ехал более медленным темпом, и сделали мы с ним уже гораздо меньший путь. Оказалось, что все пакости первого дня были устроены нарочно, чтобы сразу показать мне обратную сторону медали. А еще за два-три следующих дня я и действительно освоился с местными условиями и быстро привык к верховой езде. И позже бывали случаи, когда я делал верхом уже не 55, а 70 и даже 90 километров и уставал меньше, чем в памятный мне первый день.

Следующая моя служебная поездка была уже настоящей маленькой экспедицией, хотя и оборудованной более чем скромно, вполне по-спартански. Я поехал вдвоем с проводником, стариком-казахом, причем с нами были только вьючные сумы с хлебом, чаем и сахаром, мое летнее пальто, сачок для насекомых, охотничья сумка с морилкой, банка со спиртом для ящериц и ружье. На ночь я расстилал прямо на земле пальто, казах — свой халат, и ночлег был готов. Но в эту поездку мне впервые пришлось попасть в настоящие пески, и она осталась для меня еще более памятной, чем мой первый дебют верхом.

Впоследствии я мало-помалу привык к пребыванию среди дикой, нетронутой природы. Но тогда я был знаком только с жизнью в более или менее культурной обстановке, и ощущение, что ты только вдвоем с незнакомым казахом ночуешь под открытым небом, где-то вдали от всяких других людей и населенных пунктов, в настоящей пустыне, рядом с какими-то неведомыми животными, производило неизгладимое впечатление. Позже такие же яркие переживания я испытал во время своей первой экспедиции на Балхаш в 1908 году, когда со мною тоже был только один спутник. И уже в меньшей степени в 1912 году в экспедиции в дебри Тянь-Шаня. Здесь впечатление было не таким сильным благодаря тому, что я был не вдвоем, а руководил целой многолюдной экспедицией. И в какой бы дикой глуши мы ни останавливались, она сразу на время превращалась как бы в населенный пункт.

В эту свою первую поездку я начал знакомиться с совершенно неведомым мне до того животным миром песков. А мир этот совсем особенный, приспособленный к жизни на безводной, жестоко накаляемой солнцем сыпучей поверхности с редкой, такой же своеобразной растительностью. Тут меня поразили странные, необычайно длинноногие песчаные жуки, жуки-шарокаты, бледно-желтоватые, почти бесцветные, стремительно носящиеся туда и сюда по песку муравьи, в особенности же песчаные ящерицы.

Большая неуклюжая ушастая круглоголовка стояла где-нибудь на вершине барханчика, высоко поднявшись на ногах с загнутым кверху хвостом, который она все время то скручивала, то раскручивала, как пружинку. Если я подходил к ней, она принимала угрожающую позу, разевала рот, выпускала и расправляла околоушные складки кожи, которые при этом принимали яркую окраску, и не только делала вид, что хочет броситься на меня, но и действительно с шипением подпрыгивала прямо по направлению ко мне, при этом она имела довольно страшный вид; впоследствии мне случалось замечать, как ее пугались и в страхе отскакивали люди и даже большая собака. Последняя, ловившая и поедавшая змей и разных ящериц, несколько раз пыталась завладеть ушастой круглоголовкой, но при всяком прыжке ящерицы каждый раз отступала перед своим крошечным, но, очевидно, внушавшим ей ужас врагом. И в конце концов признала себя побежденной и позорно ретировалась. Если же круглоголовка почему-нибудь решала не защищаться, а скрыться, она делала на месте несколько незаметных боковых движений и мгновенно исчезала из глаз, погружаясь в песок, как в воду. Казахи называют эти ящерицу «батпат», что значит «тони», отмечая этим названием, что она как бы тонет в песке.

Другая песчаная ящерица, сетчатая скаптейра, останавливала на себе внимание своей необыкновенно совершенной защитной окраской, изяществом и быстротой движений. Неподвижно сидящую скаптейру заметить на песке почти невозможно. Однако по части изящества и подвижности ее далеко оставляет за собою другая скаптейра — полосатая. Эта прелестная, необыкновенно стройная, тоненькая маленькая ящерица до того ловка и подвижна и движения ее так стремительны и неожиданны, что, не видевши, трудно составить себе о них понятие. Мне случалось, соблюдая величайшую осторожность, приблизиться к полосатой скаптейре вплотную и поднести к ней руку на расстояние 25 сантиметров. И когда я затем мгновенно опускал руку вниз на ящерицу, обычно оказывалось, что под ладонью пусто, причем я даже понятия не имел, в каком направлении умчалась скаптейра. В первую встречу с полосатой скаптейрой мне так и не удалось поймать ни одной и оставалось только любоваться и восхищаться этими маленькими молниями песков. Но впоследствии я научился ловить и их, хотя большого места в моей коллекции они все-таки не заняли — ловить их было труднее, чем других ящериц.

Первые пойманные мною песчаные ящерицы — ушастая и крючкохвостая круглоголовки и сетчатая скаптейра — так заинтересовали меня, что с этого момента я решил начать как следует собирать пресмыкающихся, на которых до того времени и внимания не обращал. Впрочем, и обращать-то было не на что, так как в тех местах, где мне приходилось жить до того времени, из пресмыкающихся были только гадюки, уж да живородящая и прыткая ящерица-веретеница. А теперь вслед за первыми новыми знакомыми мне начали попадаться один за другим другие интереснейшие представители этого класса: степной удав, стрела-змея, такырная круглоголовка, сцинковый геккон, алайский аблефар и разные другие.

Некоторым из них стоит уделить здесь место особо. Степной удав — толстое, неуклюжее, малоподвижное создание, очень короткое но сравнению с толщиной и замечательное тем, что у него оба конца тела так похожи один на другой, что на расстоянии не всегда сразу разберешь, где у этой змеи хвост и где голова. Меня некоторые даже уверяли, что в Семиречье водится змея с двумя головами: одна голова на одном конце тела, а другая на другом, и клялись, что они сами собственными глазами ее видели!

Степной удав, если его потревожить и ему некуда уйти, иногда прибегает к неожиданному и совершенно необычайному приему самозащиты: он вдруг придает своему телу странную форму — раздвигает широко в стороны в ребра так, что тело его становится посередине совершенно плоским и очень широким.

В таком виде удав кажется гораздо больше, чем он есть в действительности, и всей своей фигурой становится похожим на некоторых очень ядовитых африканских гадюк. Возможно, что в Африке это сходство помогает ему спасаться от врагов, знающих и боящихся этих гадюк. Когда я в первый раз увидел степного удава в таком преображенном виде, я даже не узнал его, и мне показалось, что это какая-то совершенно новая, еще не известная мне змея, притом что-то весьма подозрительная с виду, хотя я к тому времени уже прекрасно знал и удава, да и всех остальных наших змей, и все они много раз перебывали у меня в руках. Неповоротливый, и медлительный на поверхности земли, удав очень ловко и даже довольно быстро передвигается в толще песка, куда он мгновенно уходит, как в воду. «Нырнув» в песок, удав двигается там совершенно свободно, легко меняя направление и неожиданно делая крутые повороты. Пока он не ушел глубоко, за всеми его движениями легко можно следить по колебаниям поверхности песка. Для более успешной ловли добычи степной удав, подстерегает ее, совсем зарывшись в песок и оставив на поверхности только крошечный кусочек головы с глазами. Удивительна при этом быстрота, с которой бросается на добычу такая обычно медлительная змея: от нее не спасаются даже быстроногие песчаные тушканчики, если им случится неосторожно приблизиться к предательской засаде.

Полную противоположность этому ленивому увальню представляет стрела-змея. Длинная, тоненькая, изящная и по фигуре и по окраске, она отличается очень большой быстротой движений. Спасающуюся бегством крупную стрелу-змею на ровном месте с трудом может догнать даже быстро бегающий человек. Застигнутая врасплох стрела часто взбирается на куст и делает попытку защищаться, вернее — напугать человека угрожающими движениями. Она обвивается вокруг ветвей задней половиной тела, а переднюю резкими порывистыми движениями выбрасывает вперед по направлению к врагу, как бы собираясь прыгнуть на него. Мне никогда не случалось видеть, чтобы стрела-змея действительно прыгала, но думаю, что при ее ловкости, легкости, подвижности и стремительности описанных движений она и действительно может сделать прыжок и даже, может быть, довольно большой, если во время такого выбрасывания вперед половины тела сорвется с ветки или нарочно отпустит ее. Во всяком случае, от этого движения получается полное впечатление, что змея и в самом деле бросается на вас. А остальное дополнит воображение и свойственный большинству людей страх перед змеями. И казахи страшно боятся стрелки, уверяя, что она с быстротой молнии бросается на человека, пробивает его насквозь, как стрелой, и в этот момент еще успевает укусить его, причем укус ее смертелен.

Отсюда и ее казахское название «ок-джилан», что значит в переводе стрела-змея. В действительности стрела, конечно, никого не пробивает, да и укус ее для человека совершенно безвреден: она при мне кусала людей, и на месте укуса оставалась только небольшая краснота, как от любого раздражения кожи ничтожными уколами.

Такырная круглоголовка — пребезобразное существо с круглой головой, широким, раздутым в стороны плоским телом, напоминающим тело жабы, и довольно коротким, быстро утончающимся к концу хвостом. Кроме обычных для ящериц мелких чешуек, она покрыта еще боглее крупными, острыми бугорками. Неповоротливая, довольно медленно бегающая такырная круглоголовка является очень легкой добычей. В этом отношении, как и по своей топорной фигуре, она представляет полную противоположность полосатой скаптейре. И во всяких сборах пресмыкающихся она обыкновенно составляет весьма солидный процент. Но у нее есть другое средство защиты, хотя и не столько верное, как быстрота скаптейры: очень совершенная покровительственная окраска. Такырная круглоголовка встречается в довольно разнообразных по природе полупустынных и даже пустынных местностях: и на такырах, но не гладких, как пол, а усыпанных мелкими обломками твердого верхнего слоя растрескавшейся от жары почвы; и в галечникрвой полынной степи; и на щебневатых, почти лишенных растительности местах. Все эти разные типы местности очень различаются и по общей окраске своей поверхности от почти белого такыра до нередко почти черного сланцевого щебня, иногда сплошь покрывающего почву каменистой пустыни.

И хотя все пресмыкающиеся обладают свойством приспособляться по своей окраске к окружающей обстановке, но у нас нет ни одной змеи и ящерицы, которая сравнялась бы в этом отношении с такырной круглоголовкой. Даже в небольшой коллекции этих ящериц, но собранных в разных местах, всегда найдутся экземпляры настолько непохожие, что они кажутся совсем разными ящерицами: одни однообразно бледно-серые, другие — ярко-пестрые с белыми, красноватыми, черно-бурыми и даже голубыми пятнами на сером фоне, третьи — чуть-чуть не черные… Такырная круглоголовка, подобно ушастой, имеет очень забавный вид, когда она взберется на какой-нибудь большой булыжник и сидит на нем, подняв голову, прекомично вертя ею из стороны в сторону, как-то бочком поглядывая на вас и закрутив кверху хвост. Особенно же если вы застанете ее за пиршеством и она держит во рту большую кобылку, которую только что поймала. Фигурка получается до того смешная, что на нее без улыбки трудно смотреть.

Сцинковый геккон — странное созданье с большой головой, приспособленными к ночной жизни огромными глазами и похожей на рыбью чешуей, покрывающей его тело наподобие черепицы. Бледный, почти телесного цвета, с темным рисунком, геккон этот ведет ночной образ жизни, день проводя в норах. Тело его отличается необыкновенной нежностью, и достаточно малейшего неосторожного прикосновения чем-нибудь, например веточкой растения при ловле ящерицы, и чешуя его уже оказывается поврежденной. Хвост же ломается даже еще легче, чем у серого геккона, у которого он тоже отличается крайней ломкостью. Поэтому очень трудно бывает получить для коллекции хороший, совсем не поврежденный экземпляр этой ящерицы, если не знать или забыть при ловле эту ее особенность. Ловить сцинкового геккона приходится ночью с фонарем. Застигнутый неожиданно лучом света, он останавливается неподвижно, поднявшись высоко на ногах и вытянув кверху хвост, но держа его при этом прямо, как палка, а не закрученным, как круглоголовки. Так, замерев на месте, он стоит несколько мгновений и схватить его нетрудно, тем более что и бегает он очень медленно. Скорее, пожалуй, даже не бегает, а ходит.

Все ящерицы и змеи, о которых я только что рассказал, живут в низменности и высоко в горы не поднимаются. Да в семиреченских горах змей и ящериц и вообще несравненно меньше, чем внизу. Но зато есть среди них и встречающиеся у нас только в горах, например алайский аблефар. Все здешние ящерицы, живущие внизу, откладывают яйца, из которых без всякого участия матери. Но как быть алайскому аблефару и глазчатой ящурке, живущих только в горах, забирающихся даже очень высоко? Ведь на их родине климат такой, что настоящего солнечного тепла они никогда и не видят, и ни о какой помощи солнца думать нечего. Чуть набегут тучи — а они здесь иногда набегают поминутно, — как становится совсем холодно: холодный дождь сплошь да рядом переходит в град или снег, мгновенно покрывающий почву слоем в несколько сантиметров. В разгар лета, в июле месяце, нередко поднимается снежный буран с сильнейшим ветром, пронизывающим вас насквозь. В ясную погоду днем, правда, иногда бывает почти жарко, но зато в ясную ночь вода замерзает в лужах, а в своей палатке вы утром находите кусок льда вместо чая в стакане или чайнике; земля же промерзает настолько основательно, что утром не так скоро и оттаивает. Какое уж тут развитие яйца, когда оно ежедневно и ежеминутно рискует замерзнуть… Не может быть, чтобы ящерицы размножались яйцами. Меня этот вопрос заинтересовал, и я занялся его исследованием. Оказалось, что и глазчатая ящурка, и алайский аблефар яиц действительно вовсе не кладут, а у них родятся живые детеныши… Так постепенно я все больше и больше знакомился с пресмыкающимися, коллекция моя все росла и росла. А чем больше я с ними знакомился, тем больше ими интересовался и стал собирать их уже не случайно, между прочим, а серьезно, наравне с птицами. В конце концов я узнал их уже достаточно хорошо, и в результате появилась моя книжка «Пресмыкающиеся Семиречья». Оказалось, что пресмыкающиеся даже обогнали птиц, так как книга о птицах увидела свет только в 1949 году, т. е. через 21 год после книги о пресмыкающихся.

В горах мне пришлось встретиться еще с одним, притом весьма замечательным здешним животным. После того как я поселился в Копале и стало известно, что я интересуюсь местным животным миром, разные люди стали рассказывать мне о какой-то «саламандре», которая будто бы водится в тамошних горах. Уверяли, что китайцы очень ценят ее в своей медицине, что в некоторых местах ее специально ловят для продажи в Китай и что порошок из высушенных саламандр действительно хорошо способствует срастанию переломов. Среди местных казахов тоже многие ее знали, и она имела даже свое казахское название «аякты балык», что значит «рыба с ногами». Раз около казахской юрты я увидел на веревке какую-то скрюченную черную сухую палочку, мне сказали, что это и есть самый «аякты балык», высушивающийся на лекарство. Теперь уже мне надо было во что бы то ни стало увидеть живую «саламандру» на воле и посмотреть самому, что это за штука, о которой я до того никогда и не слыхивал. Что она существует, а не является фантазией, как легендарная птица «феникс» или «гамаюн» — «птица вещая», я теперь не сомневался, так как сам видел ее, хоть и в засушенном виде. Расспросив, где легче всего найти интересного зверя, я добрался до перевала Юган-Тас и там в ключах действительно нашел «саламандру», которая оказалась особенным горным очень крупным тритоном, известным в науке под названием семиреченского тритона. Он гораздо крупнее наших обыкновенных тритонов, но не имеет яркой брачной окраски их самцов, а окрашен в скромные серовато-бурые тона.

На Юган-Тасе я нашел не только много взрослых тритонов, до тех пор не известных, но и их крошечных, только что вылупившихся личинок и их икру. Икра похожа на лягушечью, откладывается в виде длинных гроздей, вроде ледяных сосулек, и замечательна тем, что прикрепляют ее тритоны к камням в самых быстрых местах горных ручьев, где ее сильным течением непрерывно треплет и бьет о соседние острые камни. Но нежные яички нисколько не страдают от такого варварского обращения с ними, благодаря тому, что заключены в общий мешок, сделанный из прозрачной слизи и настолько прочный, что вполне предохраняет их от повреждений. Свои наблюдения над тритоном, который до сих пор нигде не найден, кроме одного из хребтов Тянь-Шаня — Джунгарского Алатау, я описал в особой, посвященной ему статье.

В первый год моей жизни в Семиречье мне ездить приходилось еще довольно мало, особенно пока я жил в Верном, т. е. до осени 1907 года. Поэтому и птицам не мог уделить достаточно внимания: город как-никак место для занятия птицами не особенно подходящее. И тут я впервые обратил свое внимание на насекомых, а их я даже в детстве никогда не собирал, так как всегда был занят птицами и к насекомым относился с пренебрежением, с высоты своего величия будущего орнитолога.

Великолепные теплые, но не жаркие и не душные, как в Севастополе, верненские летние ночи, когда на лампу на террасе летят разнообразнейшие насекомые, толкнули меня на собирание бабочек. Случалось, что я просиживал целые ночи напролет, почти до восхода солнца, причем бабочки нередко летели в таком множестве, что я едва успевал справляться с обильной добычей и рассаживать ее по морилкам. И к концу лета зоологический музей Академии наук получил большую коллекцию ночных бабочек Верного.

Днем я занимался другим: в камышинках, покрывающих глинобитный забор в саду брата Вячеслава, где я жил, устраивали свои гнезда разнообразные осы-охотники. Тут же дежурили, подстерегая удобный момент для своих бандитских налетов, еще более разнообразные паразитные осы. Те и другие давали мне большую добычу, притом уже не только как обычный коллекционный материал по фауне насекомых, но и интереснейший материал по их биологии. Материал из камышинок я дополнил разным другим, разыскивая всевозможные гнезда насекомых, коконы и т. д. Здесь, как и всегда, я старался использовать каждый момент и всякую обстановку, чтобы пополнять свою биологическую коллекцию.