Факультет

Студентам

Посетителям

Природа Севастополя (из воспоминаний натуралиста)

Таким образом, Севастополь тоже дал мне кое-что новое в деле моего знакомства с животным миром и природой вообще.

Но здесь все-таки очень мало времени удавалось уделять тому, к чему меня тянуло. Слишком мало было для этого материала, и слишком однообразна была тут природа.

Конечно, богатейшую жизнь можно найти в море. Но изучение ее недоступно для самостоятельной работы мальчика. А меня именно самостоятельная работа всегда и привлекала. Поэтому соседство моря для меня большого значения не имело и особенного интереса не представляло.

Большим любителем его я не был никогда; не сделался им и в Севастополе. Леса оно мне заменить никак не могло. Выкупаться в компании с товарищами, изредка покататься с ними или с братом на лодке — с удовольствием. Еще лучше — поездить с ружьем и даже посидеть с удочкой. Но и то, и другое было не так (уж просто. Надо было доставать лодку и ехать за несколько километров. За наемную лодку надо было платить. Шлюпка брата часто стояла на Северной стороне, так что до нее добраться было далеко, и надо была заранее условливаться с братом о том, чтобы он оставил шлюпку в городе… При ветре гребля на тяжелой парусной шлюпке особенного удовольствия не доставляла. Однажды я даже совсем не мог вернуться из Килен-бухты домой — настолько силен был неожиданно поднявшийся встречный ветер. Пришлось с трудом добираться наискосок по отношению к направлению ветра на Северную вместо города и оттуда уже переехать бухту на наемном ялике. Да и то, когда я добрался до Северной, я едва мог встать и разогнуться, все ладони у меня были в кровяных мозолях. И вместо часа я греб часа четыре. Одно время думал даже, что совсем не в состоянии буду выгрести — настолько медленно и незаметно я подвигался вперед. Моментами казалось, что я просто стою на месте. Паруса же я с собой не захватил, да и я плохо умел им управлять. Такие случаи не очень располагали к поездкам на лодке. В морские волки я явно не годился.

Словом, если бы я жил только в Севастополе, дела мои не особенно подвинулись бы вперед. Пожалуй, даже мой интерес начал бы угасать, настолько я все больше и больше становился «городским» жителем и настолько много времени посвящал делам и развлечениям, ничего общего с природой не имеющим.

Теперь мне на время снова придется отойти довольно — таки далеко от природы. Но я надеюсь, что мои молодые читатели — даже юные натуралисты — не рассердятся на меня, если я расскажу им о том, как проходила наша школьная жизнь. Ведь у самого завзятого натуралиста в жизни всегда бывают и такие моменты, когда ему приходится разлучаться с природой. А воспоминания об этих моментах все-таки остаются и могут быть даже интересными. Другое такое же отступление мне придется сделать, — когда я дойду до времени моего студенчества.

Какова же была моя новая городская жизнь?

В Севастополе жизнь эта шла совсем иначе, чем во время моего пребывания в гимназии. Как я уже упоминал, школьники в таком огромном городе, как Петербург, встречались обыкновенно только в стенах школы.

В маленьком Севастополе все было иначе. Тут даже трудно было не знать, где живут товарищи, тем более что училище наше было небольшое и товарищей было несравненно меньше, чем в гимназии. Кроме того, здесь, как и всюду на юге, нравы и порядки были совсем другие, и молодежь гораздо больше времени проводила на воздухе, постоянно встречаясь на улице или на бульваре. Отношения между школьниками, как я уже упомянул, здесь тоже были гораздо более близкими и товарищескими, чем у нас в гимназии. Бывали даже случаи тесной дружбы между учениками разных классов. Но все-таки, несмотря на близкие отношения всех одноклассников, в каждом классе были отдельные группы, члены которых были в особенно близких отношениях, нередко переходивших в прочную долголетнюю дружбу. И среди моих новых одноклассников тоже вскоре начала намечаться такая группа из нескольких товарищей. Постепенно состав ее определился вполне, и она уже не распадалась до окончания мною училища, несмотря на то что один из ее членов отстал от нас в шестом классе (шестой класс реального училища соответствовал девятому классу современных средних школ, седьмой — десятому): он продолжал входить в нашу компанию, а не в компанию своих новых товарищей. Члены нашей компании постоянно бывали друг у друга, и вообще их чаще всего можно было видеть вместе, если и не всех сразу, то по двое или по трое. Компания эта состояла из Гиллессема, Доронина, Пряничникова, Селинова и меня. Близок со всеми нами был еще Шевцов, но он бывал с нами вне училища относительно редко. По окончании училища мы поддерживали отношения перепиской, а с двумя из оставшихся в живых членов кружка связь у меня не порывалась до самой войны, т. е. почти полвека… Только во время войны я потерял следы одного из них, а другой умер в блокированном Ленинграде.

Когда мы собирались у кого-нибудь, у нас было как — то не в обычае проводить время в общих комнатах. Поздоровавшись с взрослыми или вообще с членами семьи товарища, мы проходили прямо в его комнату. Одни, без старших, мы чувствовали себя гораздо вольготнее. Да и старшим, вероятно, было приятнее, что куча мальчишек не торчит у них перед глазами. О квартирных затруднениях в Севастополе тогда и речи не было, и у каждого, даже наименее обеспеченного школьника была своя комната; в крайнем случае он разделял ее с братом или братьями. Но чаще всего мы собирались у Гиллессема. Это наша постоянная штаб-квартира. У него с братом была большая комната, в которую, притом, можно было попадать очень удобно для нас: через кухню, минуя передний ход, т. е. совсем без встречи с его родными.

Угощений нам у Гиллессема никаких не полагалось, да и их бы не напастись; но всегда неизменно. подавали нам в комнату чай с очень вкусным белым хлебом. За чаем в столовую ходили братья-хозяева. А чтобы ходить приходилось поменьше, в доме были заведены особые огромные чашки, известные у нас под названием «силоамских купелей». Больше двух таких «купелей», кажется, никто одолеть не мог.

Весь тон в квартире у Гиллессема, а также и характер нашего компаньона Саши были таковы, что мы постепенно стали смотреть на его квартиру, или, вернее, на его комнату, как на нашу общественную собственность. И не раз бывали случаи, что вся наша компания в отсутствие Саши и без его ведома условливалась: «Сегодня в таком — то часу собираемся у Гиллессема». При этом мы не интересовались, будет ли сам хозяин в это время дома: в комнату к нему мы все равно попадем. Будет дома — прекрасно, не будет — проведем время без него, а рано или поздно и его дождемся: раз мы все у него, пойти в гости ему все равно некуда.

Но зато и мы не обижались, когда наш Саша, увидев в окно знакомую гимназистку, с которой ему «страшно нужно было переговорить по делу», мгновенно срывался и исчезал, бросая своих гостей одних.

Очень живой и легкомысленный, он часто менял свои увлечения или увлекался сразу несколькими, так что мы не всегда могли уследить, кем же он увлекается теперь. В этом отношении он представлял полную противоположность очень многим другим нашим реалам, в том числе своему старшему брату, который был всем известен своим многолетним увлечением одной гимназисткой, на которой он впоследствии и женился.

В определенные торжественные дни и в женской гимназии, и у нас каждый год бывали музыкальные вечера с последующими танцами. И на вечера в женской гимназии, понятно, приглашались реалисты, а в реальное училище — гимназистки. Тут же, естественно, завязывались знакомства, и многие из этих бальных знакомств впоследствии переходили в прочную привязанность и в конце концов завершались браком.

Понятно, что брак, который являлся результатом предварительного шести-семилетнего знакомства, имел много данных быть удачным и прочным. Мы нередко годами следили за какой-нибудь парочкой, ожидая, когда же наконец состоится свадьба. И не бывало, чтобы в таких случаях наше ожидание было обмануто. Бывали и у нас легкомысленные и увлекающиеся натуры, неспособные к продолжительной прочной привязанности, вроде нашего Саши. Но даже и он в конце концов женился на той гимназистке, которой он когда-то увлекался дольше, чем другими.

Для чего же мы собирались друг у друга и как проводили время? Бывало, что собирались мы и для занятий, особенно перед тем, как надо было подавать домашние сочинения. Эти моменты были моей страдной порой, так как на мне лежало исправление ошибок в сочинениях очень многих товарищей. Иногда мы читали что-нибудь сообща. Но чаще занятия бывали в стороне, и мы собирались просто с целью провести свободное время, как нам нравится. Обычно мы проводили его просто в болтовне, и у нас всегда находилось о чем поговорить друг с другом.

Одной из неисчерпаемых тем было обсуждение нашего будущего. Каждый отстаивал преимущества того высшего учебного заведения, которое он наметил для себя, стараясь увлечь за собой товарищей. Опоры на эту тему могли продолжаться без конца и систематически возобновляться снова и снова. Если в компании оказывались оба наших классных силача — Селинов и Пряничников, они иногда развлекали нас борьбой или дружеской дракой. Этого рода развлечений мы нередко бывали свидетелями и на больших переменах в училище. Кончалась борьба всегда победой Пряпичникова, но Селинов никогда не унывал и в ближайший подходящий момент опять вызывал Пряничникова на бой.

Кроме товарищеских собраний, у реалистов в общем обычае были также прогулки: зимой — в определенные часы дня на главной улице — Нахимовском проспекте, а летом — вечером на Приморском бульваре. Гуляли небольшими компаниями или вдвоем-втроем, причем многие приходили специально в надежде встретить свою «симпатию» — гимназистку. При удаче встретивший отделялся от компании и шел гулять с «ней» или проводить «ее» домой. Правда, нам формально запрещалось гулять с гимназистками. Но само начальство хорошо видело всю бессмысленность этого запрещения. Раз оно устраивало для нас вечера, где мы знакомились друг с другом и проводили вместе время с его же благословения, то глупо было бы думать, что мы только на вечерах и будем встречаться и разговаривать.

У нас были определенные часы — разные для зимы и для лета, — позже которых мы не имели права показываться на улицах и на бульварах. Но и это строгое правило легко обходилось.

Да и поймать наших реалов было не так легко. Глаза у них были зоркие, а ноги быстрые. Фигура же самого ретивого нашего надзирателя с его длинной белой бородой и черными очками была видная. И хотя зрение у него тоже было хорошее, но мы его все-таки обыкновенно замечали раньше, чем он успеет разобрать, кто именно из учеников мелькнул вдали. А затем, пусть-ка попробует догнать мальчишку по севастопольским лестницам!

Из нашей товарищеской компании трое участвовали в хоре, и пение вообще было в большом почете у реалов. Пение у нас настолько любили и понимали, что многие реалисты приходили в церковь и выстаивали целую обедню только для того, чтобы послушать несколько тактов «соло», исполняемого нашим всеми любимым регентом Иваном Назаровичем Климентовым, обладавшим великолепным тенором.

Иногда мы вечером целой компанией брали напрокат две шлюпки и подъезжали на них к Приморскому бульвару. Здесь мы подолгу стояли на месте или ездили взад и вперед, слушая музыку. А в промежутках между двумя номерами оркестра сами пели хором. Так как компания была у нас хорошо спевшаяся, то хор выходил довольно стройный. И когда с моря в вечерней тишине откуда-то из темноты раздавалось пение невидимого хора, мы в ответ нередко слышали дружные аплодисменты гуляющих на бульваре.

Таких же аплодисментов, но гораздо более бурных и искренних и даже криков «браво» и «бис» всегда удостаивалось наше трио: Гиллессем, Доронин и я — первый и второй тенор и я — бас. Бывало это при нашем возвращении с бульвара часов в 11—12 вечера, а то и позже, т. е. уже много позже истечения всяких законных сроков для нашего гуляния. Возвращались мы обычно по Екатерининской улице, более тихой, чем полный магазинов Нахимовский проспект.

Екатерининская была в это время уже довольно пустынна. Мы втроем медленно поднимались по ней и все время пели что-нибудь. Но больше всего мы любили «Спи, младенец мой прекрасный». Пели мы эту вещь на несколько измененный, исключительно красивый мотив и обычно исполняли несколько раз в течение нашего длинного пути домой. Знали мы ее очень хорошо, и нам самим она настолько нравилась, что мы готовы были повторять ее без конца. Но, очевидно, она нравилась не только нам, так как именно она всегда и вызывала особенно оживленные аплодисменты и крики «бис», раздававшиеся откуда — то из открытых окон и с балконов над нами. Нам, конечно, весьма лестно было (услышать требования повторения, и мы не очень заставляли себя упрашивать. Мы даже останавливались и с особенным удовольствием и старанием повторяли свой «коронный» номер.

Из воспоминаний о «реалке» стоит, пожалуй, рассказать кое-что, относящееся ко времени нашего пребывания в седьмом, выпускном, классе. У нас в училище классы вообще были небольшие. Так, в шестом классе у нас было 26 человек, а в седьмой из них перешло только 14. Остальные или остались добровольно на второй год, или тлили на военную службу, или просто бросили учиться. И вот в конце года в шестом классе, когда уже намечался будущий состав седьмого, мы все решили, что должны учиться исключительно хорошо, а вести себя — как нам захочется.

Но, для достижения того и другого, необходимо было, чтобы в классе между всеми товарищами царило всегда полнейшее согласие и единодушие во всем. «Все за одного и один за всех». Мы твердо обещали себе и другим выполнить это наше решение. И мы его выполнили блестяще. Из 14 человек двое кончили с круглой пятеркой, трое имели всего по одной четверке (из 15 предметов), у остальных также были отметки неплохие. Тройки имели всего два человека, один — по французскому, а другой — по французскому и космографии. Другими словами, на весь класс из 210 выпускных отметок было только три тройки! Однако надо сознаться, что для достижения такого результата нами была применена некоторая хитрость.

Хитрость состояла в том, что мы всегда выручали товарища, если он почему-либо не приготовит того или другого урока. Достаточно было кому-нибудь из нас сказать, что он сегодня не приготовил такого-то урока, как весь класс отказывался по этому предмету, ссылаясь на якобы очень большой урок, заданный на тот же день другим преподавателем. Мы хорошо знали, что наш товарищ к следующему разу приготовит и старый урок и новый, если он будет задан, и потому не задумывались прийти ему на помощь.

Хуже бывало, если в этот же день с таким заявлением обращался еще кто-нибудь другой по другому предмету. Бывали у нас и такие случаи. Мы, конечно, отказывались и по второму предмету. Но тут же происходили казусы, так как ссылаться приходилось иногда взаимно на обоих преподавателей, что и выяснялось впоследствии в учительской. Однако и эти случаи кончались более или менее благополучно.

Правда, такие случаи бывали редко, но все-таки бывали. А о том, что должно было произойти в учительской, мы, конечно, и сами могли догадываться.

Так, например, математик после урока шел в учительскую и, едва увидев Феофана, накидывался на него: «Нельзя же, Феофан Яковлевич, задавать такие непомерные уроки: из-за вас у меня сегодня седьмой класс отказался». «Как?! Из-за меня?! Да они же сегодня отказались у меня, уверяя, что именно вы задали им столько, что они уже не могли приготовить русского!..» А мы в это время уже мчались домой, довольные удачным днем. Потом окольным путем мы узнавали подробности и очень забавлялись, представляя себе возмущенные и удивленные физиономии наших педагогов. Но так как все преподаватели были в нас вполне уверены и знали, что уроки все равно в свое время будут приготовлены и программа выполнена в срок, то они относились к таким нашим проделкам довольно благодушно, тем более что всякое начальство всегда дорожит хорошим выпуском. Впрочем, скверных шалостей за нами не числилось, и все они были за редкими исключениями довольно безобидны. Но все-таки мы в конце концов добились того, что седьмой класс был лишен своей старинной привилегии. Случилось это так.

У нас во всех классах двери были стеклянные, за исключением одного седьмого, который официально даже назывался не седьмым, а «дополнительным» и находился как бы на некотором особом положении.

Окончив шесть классов, которые давали право на поступление в ветеринарный институт и в военные училища и права первого разряда по воинской повинности, ученики считались окончившими училище и получали так называемый «аттестат». Они снимали свои форменные костюмы и фуражки и одевались в «вольную» одежду. Ходили по улицам с папиросками в зубах и раскланивались с преподавателями независимо, на правах «знакомых»… Но в конце лета те, кто имел в виду получить высшее образование, подавали прошение о принятии их в «дополнительный» класс, опять надевали форму и снова на год становились школьниками. По окончании седьмого класса они получали «свидетельство», дававшее право на поступление в высшее учебное заведение.

Двери в нашем классе были сплошные. Мы этим широко пользовались. Поставив у двери снаружи в коридоре часового, мы могли на переменах проделывать в классе все что угодно, не боясь, что нас кто-нибудь поймает. И прежде всего этим пользовались наши курильщики. В классе были ярые курильщики, которые не желали ждать, пока кончатся занятия. И они «а переменах курили вовсю, пуская дьгм в большой отдушник, устроенный внизу над самым полом. Но и это бы было полбеды, если бы к нам в класс, пользуясь безопасностью, не начали собираться курильщики и из других классов. А так как отдушник был один, переменки короткие, а часовые надежные, то публика мало — помалу распустилась и начала не особенно придерживаться вентиляции. В результате при входе в класс преподаватели стали обращать внимание на подозрительный воздух, и это в конце концов дошло до высшего начальства

А тут как раз подошел один маленький инцидент, который и решил дело.

Как-то сторож забыл в дверях ключ от класса. Ключ этот немедленно исчез в чьем-то кармане, а когда на урок явился француз, он не мог попасть в класс, так как оказалось, что дверь «почему-то» не открывается.

После этого оставалось только доложить директору или инспектору, тем более что последний был нашим классным наставником. Явилась целая процессия начальства. Но мы к этому времени дверь, конечно, уж давно открыли, выбросив затем ключ в отдушину, и весь грозный отряд вошел в класс без всяких затруднений. Добиться, кто это сделал, было, понятно, немыслимо.

Этот эпизод случился в субботу и был как раз той последней каплей, которая, как говорится, «переполнила чашу терпения». В результате когда мы пришли в училище после воскресенья, то увидели, что у нас в двери вставлены стекла! Скрепя сердце примирились с утратой своей привилегии. Больше всего о ней горевали, впрочем, наши курильщики…

Здесь кстати уделить немного места нашему французу. Прозвище его было «Бурья» или «Бурьяк». Как-то на уроке, переводя французскую фразу, он сказал: «бурья сломала дерево». Эта «бурья» показалась кому-то и почему-то заслуживающей того, чтобы ее закрепить за французом в качестве клички. И как это ни странно, но кличка, несмотря на ее бессмысленность, действительно закрепилась за ним навсегда. С французом этим у нас были неоднократные столкновения, но нам приходилось быть осторожными — француз был человеком довольно твердым и притом мстительным. Только раз мы устроили на его уроке «демонстрацию», отказавшись писать перевод без подготовки, так как он допустил на уроке с учениками ничем не вызванную нами грубость. Впоследствии «Бурьяк» стал более сдержанным. Однако француз решительно не признавал отказов от урока от имени класса, о которых говорилось. У него было неизменное правило: «Каждый за сэбэ… бог за всех!».

Была у него масса странностей и всяких причуд, начиная с каких-то невероятных гримас, с которыми он всегда входил в класс. Это была какая-то нелепая привычка. Однако попытки с нашей стороны подшучивать над ним он решительно прекращал.

Француз был довольно требователен, и сразу добраться до большой отметки, если вы не говорили по-французски, у него было трудно. Но в общем его требования были довольно разумны. Он не смотрел даже, если не был выучен весь заданный перевод — лишь бы выученную часть ученик знал хорошо. «Не количество, но качество» — было его любимое изречение.

Обычно все же с ним можно было разговаривать и даже вступать в некоторые пререкания, но до известных пределов, и при этом надо было быть логичным. «Бурьяк» был довольно остроумен и мог стать очень ядовитым. Так, когда один из товарищей о чем-то довольно неудачно спорил с ним, французу надоело, и он сказал: «Но, — и он назвал фамилию спорившего, — не притворяйтесь умным».

Самым страшным преподавателем для учеников православного вероисповедания был преподаватель закона божия — наш училищный священник — Василий Альферов. Не знаю, чем именно он умел действовать на учеников, но был очень строг и умел заставить себя бояться. Говорил он немного в нос и очень сильно на «о», и любимым его ругательным словом было «прохвост», которое он произносил «профост». Впрочем, ругаясь так, он говорил обычно настолько добродушно, что никто на него не оби жался. Если кто-нибудь плохо выучил урок или «отец Василий» услышит, что тот натворил что-нибудь неладное, он говорил: «О профост! Посмотрю я на тебя: с головы до ног — детина, а с ног до головы… ско-о-о-тнна!». Но при этом сам весело и с хитрецой улыбался, так что и обидеться было трудно. Впрочем, священник ругался в классе только тогда, когда являлся в более или менее благодушном настроении. Когда он приходил злой, он не ругался, но тогда-то именно его особенно и боялись.

Он был очень хорошо образованным человеком и когда-то, говорят, был совсем другим, чем мы его знали. Но в наше время он сильно пил и являлся в церковь настолько нетрезвым, что едва держался на ногах. Впрочем, службы все-таки не путал и только однажды дошел до того, что перепутал имя царя. Гнал службу иногда так быстро, что сокращал срок ее втрое. Нам это было на руку, но настоящие прихожане нередко возмущались и жаловались, куда следует. Однако начальство его жалело и щадило: он начал пить после того, как в один день потерял от дифтерита жену и обоих детей… Но как раз в мое время был момент, когда он готов был переменить всю свою жизнь. Очень серьезно увлекшись одной гимназисткой выпускного класса, он совершенно бросил пить и в конце концов предложил ей выйти замуж, для чего он должен был снять свой духовный сан и перейти на гражданскую службу. Она некоторое время колебалась, так как и он ей нравился, но все же не решилась. После ее отказа он запил еще сильнее, чем раньше, и дальнейшей его судьбы я не знаю. Но его уроки помню очень хорошо. И хотя я у него меньше пятерки почти никогда не имел, но мне и до сих пор иногда снится «страшный» сон, что сегодня он меня должен спросить. И сон этот мне никогда удовольствия не доставлял.

Интересно, что в церкви он никогда особенной строгости к своим помощникам не проявлял и довольно мало следил, например, за тем, что делают певчие. И мы, конечно, проводили время на клиросе довольно недурно (клирос — в церкви место для певчих).

Во время уроков у нас дисциплина была достаточная, а у преподавателей по русскому (Феофан), священника, физика, не говоря уже о самом директоре, образцовая. Даже у француза мы в общем вели себя прилично. Но был у нас преподаватель естествознания, который по крайней мере в нашем седьмом классе даже и не помышлял ни о какой дисциплине. Может быть, он считал нас уже взрослыми, но вели мы себя у него далеко не как взрослые. Правда, особенного шума и гвалта мы не устраивали, но зато каждый занимался чем ему вздумается. Кроме того, мы знали, что Николай Яковлевич любит поболтать, и пользовались этой слабостью для того, чтобы сорвать урок. Едва он войдет в класс, как ему немедленно начинают предлагать всевозможные, заранее приготовленные вопросы, не имеющие ни малейшего отношения к уроку. Ответы на эти вопросы тоже никого не интересовали, а Николай Яковлевич прекрасно понимал, для чего они задаются. Но нам важно затянуть время, а он не мог отказаться ответить отчасти из добродушия, но больше из любви к болтовне. Человек этот преподавал у нас в училище и в женской гимназии чуть ли не десяток предметов (все отделы математики, физику, химию, естествознание, космографию, географию…), но вряд ли путно знал из них хоть один, кроме химии. Соответственны были и его ответы. Но его ответов мы и не слушали. Каждый занимался своим делом, и мы следили только за тем, чтобы не прозевать момента, когда ответ подходит к концу, и поскорее задать новый вопрос. Так у нас иногда проходил весь урок. Если же Николай Яковлевич приходил с микроскопом с целью показать нам какие-нибудь препараты, было еще хуже. Об одном из таких уроков у меня даже сохранилась запись Н. Я. В окружении двух-трех абсолютно благонравных из нас, вроде Кефели или С. Казаса, Николай Яковлевич устроился с микроскопом на окне, как бы не замечая того, что делается в классе. Из нас же один сидит и готовится к следующему уроку; двое играют в шахматы; Горового окружили трое-четверо, и он им «морочит голову», как говорилось в Крыму, про Институт гражданских инженеров, куда, по его мнению, только и стоило поступать; примернейший по поведению Ваня Шевцов, по прозвищу «Полковник», снял со стены географическую карту, надел ее, наподобие ризы священника, и служит молебен, обратившись лицом к рамке с расписанием уроков, а кто-то ему прислуживает… Правда, все это проделывалось не очень громогласно, чтобы не слишком мешать преподавателю и тем, кто его слушал; но до нас его объяснения, конечно, уже не долетали.

Трудно объяснить, как мы в сущности уже совсем взрослые юноши, не понимали всей возмутительности нашего поведения. Нам казалось, что раз преподаватель допускает, то почему нам этим не воспользоваться. К сожалению, из песни слова не выкинешь, приводится упомянуть и о наших, строго говоря, хулиганских поступках. Хулиганских тем более, что мы хорошо знали, как этот преподаватель, обремененный большой семьей, был перегружен работой и страшно дорожил своей службой, боясь оставить семью без средств, и потому просто не мог действовать особенно энергично и «подтянуть» нас, даже если бы ему позволял его характер.